Один художник и его шесть с половиной женщин

У зим бывают имена.

                                                                           Д.Самойлов

   Эти записки были написаны несколько лет тому назад, я написал их в такой день… знаете, вполне обыкновенный вроде бы день был, но в Грохольском переулке, (я иногда бываю там у приятеля), к моей машине подошла худенькая молодая девушка азиатской внешности и предложила купить подержанный мобильник, у нее целая куча была таких мобильников, но их никто не покупал. Девушка была симпатична и не нахальна, как многие молодые торговки на улицах, понаехавшие Бог знает откуда. Ее беззащитный перед московской жестокой суетой взгляд был просящим и горьким, я понял, что мне достаточно предложить ей денег, не так уж и много по столичным меркам, и она поедет со мной куда угодно и сделает все, что мне угодно. Но я сдержал себя, приятным показалось ощущение возможности сделать так или этак, как захочется, и не возникло желания портить это ощущение вялым и предсказуемым, как затяжной осенний дождь, сексом. Тем не менее, это минутное чувство почему-то подвигло меня написать о том, чего, как мне помнится, я никогда не касался в своих записях. Вот так события незначительные толкают нас к безумствам, а писать о своей жизни откровенно  – не безумство ли? Я написал. Думал, что никогда это не перечитаю, но нет, — одна неожиданная встреча заставила меня перечитать написанное, исправить начало, дописать, перечитать еще раз и задуматься о том, как все получилось, и почему я один совсем, хотя, что в этом плохого? Тысячи мужчин живут так и ничего, умирают счастливыми, а я вот впал в меланхолию почему-то.

   У меня было множество женщин, я почти ни минуты не оставался один, они менялись, как эпизоды в немом кино, ну что мне поделать со своей природой? Мне показалось интересным рассказать лишь о шести с половиной из них. Почему с половиной? Вы поймете, я и сам понял совсем недавно, что была… нет, есть еще и половина, только она осталась со мной, остальные — целые, разбежались, разбрелись, исчезли, а вот одна такая недоделанная осталась. И полагаю, что навсегда. Она частенько появляется довольно явственно, с укоризной смотрит на меня, и тогда приходят мысли, что я был в чем-то не прав, что надо было по – другому, как-нибудь иначе, как все, что ли…

 Ну а теперь – о них, о шести с половиной. Мне все же интересно вспоминать…

    Тетя Ильяна жила в Риге и не была мне тетей, а всего-навсего женой двоюродного брата матери. Я, пятнадцатилетний, не задумывался о сложности нашего родства, вместо этого ставил будильник на час раньше и изнурял себя сладким, затяжным онанизмом, от которого первые два урока ничего не видел вокруг и был бледен весь день. В моих фантазиях была только она, крупная прибалтийская крестьянка, надевшая короткую городскую юбку, обнажавшую небритые налитые ноги с дразнящими коленями. Она говорила, подчеркивая свой прибалтийский акцент, а когда обращалась ко мне, в голосе возникала странная, вяжущая тягучесть, от которой мое сердце эпилептически замирало на высоте сокращения и никак не желало расслабиться, чтобы пустить в себя венозную кровь. Я смотрел на ее открытые, очень белые плечи, подтянутые и прижатые друг к другу лифчиком груди, прижатые непременно так, чтобы ложбина между ними виделась глубокой.

 Тоненький, чуть вздутый красный шрам – линия, зарождавшийся неизвестно где под батником, выбегал наружу как раз в этой ложбине, плавно заворачивался и исчезал, — я знал точно, около правого соска.

 Я спросил потом откуда он, она не ответила, только приложила палец к губам и улыбнулась грустно.

    Я не помню ее лица, оно мало волновало меня тогда, помню только, что глаза ее смотрели на меня почти в упор, будто оценивали во мне что-то и смеялись моему смущению. Она спрашивала меня о разных пустяках, я отвечал хрипло и невпопад, а взгляд снова смеялся и заглатывал мою вялую душу, надевался на нее, как змея надевается на крупную добычу, но не убивал, а обещал и не выполнял. Помню, что в день рождения отца все основательно перепились, трезвым был только я – мне не наливали по малолетству, кто-то спал, кто-то ушел кого-то провожать, не помню, только мы остались одни в квартире и сидели у разграбленного стола, скатерть была мятой, заляпанной, из тарелок с недоеденным салатом торчали окурки, она налила мне вина в захватанный жирными пальцами бокал и выпила со мной на брудершафт, сразу же приклеившись своим жирным и пахнущим шпротами ртом к моим губам. Жасминовый запах “Диориссимо” перемешивался с запахом шпротов и пота. Мои руки затряслись, а она шептала что-то на своем языке, ее длинные пальцы стали еще длиннее, они утончались, как ползущие дождевые черви, проползли в мои брюки, охватив ставший деревянным и потерявший чувствительность член, были холодны, как те самые черви. Ильяна нагибала мою голову к своим коленям, но я не поддавался, я тянул ее на себя, разрывая на ней одежду, срывая одежду с себя, желая лишь мига утоления – а там будь, что будет.

    И наступила секунда, когда я увидел ее без одежды, всю увидел, и себя в ее темных зрачках, – высокого, с тощей задницей, но это мелькнуло лишь на секунду. Мое сознание быстро, как бронхи тонущего человека водой, заполнялось ее телом, — складчатым, с наплывами, будто фигура человека, вырезанная из толстых, изуродованных ложными суставами, больных веток или корней. Груди рыхлыми мешками свисали к животу, коричневые круги вокруг сосков были цвета темной глины, в точках, а сами соски сплющены, будто прижаты к прозрачному стеклу, через которое, казалось, я видел их. Низ живота полукруглой складкой накрывал междуножье, из-под складки вылезали густые волосы, ползущие вниз по внутренней поверхности бедер. Она потянула мое тело на себя, опрокинула, счастливо и мелодично рассмеялась, шептала что-то, а я скользил в ней, ударяясь о терпкий потный живот, прилипая к нему и с некрасивым звуком отрываясь от него, вдыхая каждый раз смесь запахов пота, жасмина, шпротов и алкоголя. Я опустошил себя в нее, она рассердилась, я не понимал почему, а она еще долго терлась животом о мои бедра, вскрикивая и дергаясь. Наутро мы не смотрели друг на друга, а вечером она уезжала и, вынеся в прихожую чемоданы, долго прощалась с матерью, а мне лишь кивнула, глядя поверх моей головы.

    Ильяна была первым мазком, брошенным на пустой пока холст.

 Холст, ставшей теперь моей личной картиной, изображающей, вроде бы, мою личную женщину, как раз ту самую половину, прилагаемую к шести. Или, недостающую до семи? Я не знаю, какой сумасшедший художник писал эту картину. Только не я. Я всегда думал, что пишу совсем другое. Главное, в другой технике.

    Сад и лес медленно перетекали друг в друга, оплодотворяли друг друга не соприкасаясь, поскольку были разделены падающим некрашеным забором. В лесу уже росли молодые дикие яблони, сад же наполнялся тонкими соснами и березами, хотя очертания клумб и выложенных замшелым кирпичом бордюров, еще сохранялись. Сад создавал интересную гармонию с дачей, наверное, совершенством своего запустения. Я, городской до мозга костей, жил на даче один и был без ума от этой дикой жизни, от полного одиночества, от безлюдных тогда лесов, в которых еще можно было заблудиться, от вечерних шепотов и шорохов в саду. Я шатался по саду и лесу с этюдником и обмирал от тишины и ранней светлой осени. Таисия всегда приносила молоко и хлеб вечером, это был хороший заработок для нее, поскольку от бывших генеральских дач осталось всего несколько, а жилая была только одна – та, в которой поселился я. Поначалу Таисия смотрела на меня строго, была молчалива, но я улавливал ее быстрые, скользящие по моему лицу взгляды, из которых можно было понять, что она находит во мне что-то невиданное ею ранее, а когда она узнала, что я – художник, взгляды стали падать чаще, и в них появилось выражение боязливого любопытства. Однажды я пригласил ее в дом, она поджала губы, но спорить не стала, прошла на террасу. Поставила на стол трехлитровую банку с молоком и сметану почему-то в широкогорлой бутылке, повернулась ко мне, и лица наши оказались близко, а взгляды совместились, на секунду стали одним взглядом, она вздрогнула, ладонь ее легла на стол, перенося тяжесть тела на руку, она боялась упасть, наверное, и не упала, но бутылка со сметаной опрокинулась, и сметана потекла по голубой клеенке стола, словно плотное сказочное облако, нарисованное ребенком. Таисия ахнула, схватила бутылку, поставила, но вдруг окунула палец в сметану и, серьезно глядя на меня, поднесла палец к моим губам. Я близко увидел неровно подстриженный ноготь, измазанный сметаной, палец коснулся моих губ, языка и нырнул глубже. Взгляды разъединились. Таисия отодвинулась от меня, цепанула бретельки сарафана, и он упал с нее сразу, как занавес в старинном театре. Тело ее было совершенно, я целовал холодные губы, идеально круглые груди, бедра, пальцы, я хотел быть воздухом, обтекающим ее кожу, водой, стекающей с волос на явный изгиб поясницы и ниже, на икры, окутать ее легким плащом неземного парфюма, ласкать ее кожу дорогим дамским бельем, впитаться в нее бальзамами и эссенциями, хранимыми скифами в золотых сосудах, поверьте, она стоила того, только ничего не получалось у меня, она была равнодушна, а может – надменна, а может горда и спокойна, а может – глупа и неопытна, как всякая деревенская девка, привыкшая к перепихону на сеновале с Ванькой Шлякиным, местным гитаристом-механизатором. Но мне было все равно, я должен был, должен, я пустил в ход все свои хитроумные приемы, но.…В какой-то момент ей просто стало скучно, она оттолкнула меня и тусклым голосом сказала: – “Хватит. Надоело. И я больше не приду, мне стыдно. Брат будет носить тебе еду”. Во мне зародилось бешенство, сделавшее мое тело во сто крат тяжелее, таким тяжелым, что она не смогла спихнуть меня, и я кончил в нее. Она ощутила это и тихо охнула. Я встал и отвернулся.

    — Пошла вон, — я произнес это делано равнодушно. – Залетишь – рожай, будет тебе память от заезжего художника.

    Она закрыла лицо руками. Отвернулась, надевая трусы, сарафан, спотыкаясь, побрела к двери. Мне не было жаль ее. Я ее боялся и еще несколько вечеров до самого отъезда грезился мне мелькающий в туманах вечернего сада сарафан, белые полные плечи и слышал я то и дело шорохи и звук ломающейся ветки…

    Имя Валерия не нравилось мне своей претенциозностью, поэтому я быстро переименовал ее в Ле, она не возражала. Я извлек ее из полубогемной тусовки в Доме Культуры железнодорожников, куда попал случайно. Ле тусовалась в основном с волосатыми и неопрятными молодыми гениями, не умеющими нарисовать даже хрестоматийную узкую вазу желтого цвета с пучком нераспустившихся тюльпанов. Не чуралась она и официальных тусовок, только ее редко приглашали туда, в этом смысле я был для нее находкой. Она вцепилась в меня как клещ, меня сначала это раздражало, потом стало забавлять, тем более что равных ей в постели я не упомню. К тому же я увлекся тогда обнаженной натурой, а Ле подходила по всем статьям, – идеальная для жанра “ню” фигура и замечательное, (увы, редкое), умение позировать. Теперь я понимаю, что она была единственной женщиной, повязавшей меня своей чувственностью и совершенно дистиллированным, без намека на симпатию, нежность или какую-то там любовь, сексом. Тем не менее, процесс всегда был непростым, она каким-то образом умудрилась создать целый ритуал. Она переодевалась в другой комнате, пока я укреплял на мольберте лист бумаги (она любила большие форматы), и я никогда не знал, в какой одежде и в одежде ли она появится передо мной. Если она позировала голой, то принимала самые развратные, похабные даже позы, и я рисовал ее такой. Бывало, она появлялась в прозрачной накидке, в короткой б…ской юбке, в вечернем платье, в наглухо застегнутом деловом костюме, в нижнем белье своей бабушки – в розовых длинных панталонах и таком же розовом лифчике, — всякое бывало. Тогда я угадывал очертания ее  тела под одеждой и бельем и рисовал – она была на этих рисунках то Марией-Антуанеттой, то дешевой шлюхой, то распутной теткой семидесятых годов, то смущающейся своей наготы барышней. Штрихи возникали на листе, а я возбуждался все больше и больше, еще и от того, что не знал – будет ли у нас секс, — это решала она в зависимости от того, понравится ей рисунок, или нет. В этой же зависимости она была или холодна, строга и почти неподвижна, глядя широко открытыми глазами в потолок и не издавая не звука в минуты такого ущербного слияния, или мучительно извивала свое змеиное, скользкое от пота тело и змеиным же шипением выдавливала из себя самые грязные и муторные слова и фразы. Я бывал с ней и груб, и нежен, и безразличен, мне часто не удавалось кончить из-за, наверное, некоей театральности, мысль о которой трепыхалась даже в те секунды, когда следует забывать обо всем. Тогда она разнузданно помогала мне губами или руками и заводилась сама, но я уже не мог ничего, и она прижималась ко мне, искажая лицо в мучительной гримасе, утоляла себя снова и снова. Теперь я понимаю, что совершенно животный, лишенный человеческого секс затягивает, он упрощает все, соскребает с тебя глупый налет цивилизованности и условностей, возвращает тебя к пустой земле, над которой возвышается голый человек с мозгами новорожденного ребенка, но с вопящими о себе инстинктами владеть и убивать. Я думаю даже, что эти инстинкты стоят почти что рядом.

    Я часто пользовался услугами проституток (пользовался услугами – это выражение, наверное, наиболее точно выражает смысл такого секса). Много их прошло передо мною, разных, дешевых и безумно дорогих, молодых и почти старух, красивых и нет. Секс как работа, рутинная, привычная, надоевшая – это интересно, это тема для исследования, только вот никто таких исследований не проводит. Ничего постыдного ни для кого в этом нет, это как алкоголь, сброс отрицательной энергии в никуда (а ведь на самом деле в никуда, – это все равно, что наорать на продавщицу в магазине – тебе легче, а ей – пофигу). Я конечно говорю так в плане личностном, а не общественном. Общество пусть само разбирается, меня его проблемы не волнуют. Я сложил в себе некий обобщенный образ женщины, занимающийся этим вечным ремеслом и надо сказать, эта собирательная женщина ничем не хуже, а порой и лучше женщин реальных. Безусловно, если этот образ разложить обратно, то все становится обычным, но я пишу об этом теперь потому, что одна, да, только одна запомнилась мне и стала частью четок, которые я сейчас и перебираю. Я возвращался с работы и подобрал ее у снесенного теперь “Интуриста” на Тверской. Звали ее Валентиной, она, естественно, была приезжей из неблизкого Подмосковья, сбежала в столицу нашей Родины, чтобы узнать настоящую жизнь. Настоящей так и не узнала, но что это такое – настоящая? Моя вот, настоящая? Но это я так, занесло немного. Была Валентина пухленькой блондиночкой, соблазнительной такой, но странно застенчивой, глаз не поднимала, молчала больше на мой треп, пока ехали ко мне. Про цену ничего не сказала почему-то и денег вперед не попросила, когда приехали. Я-то был уверен, что попросит, знал, что будет рассказывать историю, которую рассказывают они все с небольшими вариациями, о трехлетнем сыне в глухой деревне с бабушкой, еще фотку покажет, номер мобилы даст с надеждой, что еще обломится. Но все оказалось не так. Она ничего не рассказывала, сходила в душ, вернулась одетой и встала посреди комнаты, глядя в пол. Я хотел сказать ей резкость, но вдруг, неожиданно приняв правила, как мне тогда показалось, игры, сам аккуратно и с некоторым трепетом даже раздел ее и, вы не поверите, отнес на руках в постель. Тело ее было свежо, на ней не было макияжа, от нее не пахло никаким парфюмом.

    — Не спешите, — прошептала она мне в ухо, — не спешите… Я все сделаю для Вас сама.

    Она была очень умела и…нежна. Она целовала меня в губы, чего проститутки никогда не делают, она делала…нет, совершала минет как таинство, мой член был свечой, она будто колдовала над ним, быть может, вызывая тени, или улавливая потусторонние силы. Она не целовала мое тело, нет, она разбрасывала по нему поцелуи, чтобы потом собрать их играючи, движениями прохладных пальцев, зажать в ладони и поднести к моим губам, чтобы я вдохнул их. Она скользила по моему телу словно вода, нет, очень сухое вино, влаги не ощущалось, ощущался только вкус, всем телом ощущался вкус, наверное в моей коже образовались ради такого случая новые рецепторы или как там это называется. Мое желание угасало, приходило чувство покоя и сладкой расслабленности, но она вдруг резко изогнулась надо мной, припала к моему рту и одновременно опустилась на меня своим крохотным, жарким отверстием, замерла. Я потерял ориентацию в своем собственном теле, ощущение поцелуя и ощущение проникновения спутались, стали единым, мне на секунду показалось, что со мной две женщины. В этом не было ни грамма похоти, ни грамма любви и ни грамма механической, отработанной техники, это напоминало явление природы — цветок, распускающийся поздней осенью на утоптанной, каменистой земле, на которой не растет даже трава. Она шевельнулась и снова замерла, цветок распустился чуть больше, шевельнулась еще, и он раскрылся вдруг для меня, засиял, засветился, опутал меня своим светом, я изливался в нее, а она откинулась назад, в невероятной позе, касаясь лопатками моих ступней, и я услышал ее полувсхлип, полуплач, стон больного ребенка, скулеж умирающего щенка, вздох, не знаю, что я услышал… Таких звуков, наверное, и нет в природе.

    Это казалось сном, но было, было, я нашел этот невероятный, райский кайф на Тверской, его создала для меня провинциальная проститутка, не слишком-то и красивая. Когда я провожал ее до двери, спросил, сколько я ей должен. Она впервые подняла на меня глаза, оказавшиеся совсем бесцветными и блеклыми, ответила тихо: “Сколько дадите”. Я вытряс кошелек, дал деньги не считая, много, и спросил у нее номер телефона. Она покачала головой. Я стал сбивчиво просить ее, обещал встречаться и снять квартиру, но она приложила палец к губам и вышла за дверь, так и держа палец у губ. Подойдя к лифту обернулась. Но ничего не сказала. Да, ее звали Валентина. Я помню.

    Еще была Ирина. С ней я познакомился случайно. В ресторане. Куда зашел вечером выпить рюмку – другую. Я пребывал в кризисе, еще и декабрь месяц заливал город неуместными дождями, суетность бытия контрастировала с его серостью, усугубляя тоску. Я устроился у барной стойки и увидел ее, она сидела вполоборота ко мне, пила белое вино и курила сигарету за сигаретой. Я подсел к ней и увидел, что она плачет, спросил, не могу ли я чем помочь и все такое, она не послала меня, наоборот, завязала разговор, вполне обычный. Глаза ее высохли, на лице появилось подобие улыбки, но на мой вопрос, что же все-таки произошло, не ответила. Я не строил никаких планов, уж очень паршивым было настроение, да и не больно-то она мне приглянулась. Я проводил ее до дома, пить кофе не напрашивался, но по привычке оставил телефон  и был очень удивлен, когда на следующий день она позвонила. Представьте, мы гуляли по Берсеневской набережной, держась за руки! Я и вообразить не мог, что такое может еще в моей жизни иметь место быть. Я спросил, отчего она плакала в ресторане, и тут ее прорвало, ох много она наговорила мне, совершенно незнакомому человеку, но все сводилось к банальности – ее бросили, он вернулся к жене и далее по всем пунктам. Только я понял, что она была очень привязана к подлецу, хотя почему, собственно, подлец? На все можно смотреть с разных сторон и это ”все” тогда становится голограммой. Кстати, в наш продвинутый век подлинность продукта определяется именно голографической наклейкой. В общем, я снова проводил ее домой, но на этот раз она сама предложила мне подняться на чай, пролившийся, конечно, в постель. Что сказать? Она была умеренно опытной, самым примерным образом кончила один раз, только вот… Только вот когда мы пошли на кухню покурить, разрыдалась она в три ручья, и никак не мог я ее остановить, успокоить не мог, она обнимала меня, говорила милые женские нелепости, и это все сквозь слезы, слезы…. Я отнес ее в комнату, гладил ее волосы, целовал ладони, тоже говорил глупости, — утешать всегда глупость, но она успокоилась, уснула. А я полночи курил на кухне и думал, как же так бывает… Утром она была ровна, весела даже, мы стали встречаться, секс был разнообразен и мил, у нас нашлось много общего, я учил ее рисовать и у нее получалось, словом, все было хорошо, только вот она никогда не говорила мне, что я нравлюсь ей. Хотя бы это. Соответственно и я, помня, что такие слова лучше держать при себе, молчал. Мы встречались год, потом она переехала ко мне. У нас было много общего, жизнь, в общем, была общая, — это не так уж и мало. Но однажды она пришла откуда-то, с работы, кажется, и молча стала собирать вещи. Я спросил, что произошло, она равнодушно, не переставая вытаскивать одежду из шкафа, ответила, что ничего не произошло, но она уходит. Я стал настаивать, она повернулась ко мне и четко, зло, делая между словами паузы, произнесла: ”Я. Тебя. Ненавижу”. Я задохнулся и не нашел ничего глупее, как спросить: “За что?”. Она ухмыльнулась. Я ни разу не замечал, чтобы она ухмылялась. “А как может относиться с нищей жизни богатый человек, в один день потерявший все свои деньги? Он ненавидит нищую жизнь, а чтобы не застрелиться, подчиняется ее законам. Главное, не распространяться, что жизнь собачья, а то сожрут” – она подняла голову, и взгляд ее был серьезен. Меня скрутило от ненависти. Я схватил ее за плечи, швырнул на кровать и навалился сверху, коленом раздвигая ее бедра. Она визжала, кусалась, плевалась. Я уже не помню, как удалось мне сбросить одежду и сорвать трусы с нее. Вторгаясь (другого слова не могу подобрать) в нее, я понял, что никаких препятствий не будет, она была вся мокрая. Я врывался в ее тело и покидал его бессознательно, с одним желанием продолжать, как умирающий балансирует на грани света и тьмы с одним желанием – жить. Но я не дождался от нее ни звука, ни крика, ни слова – глаза ее были широко открыты, а губы плотно сжаты в узкую злую полосу. Когда я кончил, она отбросила меня с неожиданной силой и процедила сквозь зубы: ”сволочь”. Потом снова, будто ничего и не произошло, подошла к шкафу и стала выдергивать из него тряпки, бросая их в чемодан. Мне было уже все равно.

     Я никогда не был женат, потому что рано познал женскую натуру. Наверное, поэтому не был. Но я знаю и то, что непременно оставлял ростки в каждой из женских уловленных душ. А вот одна из женщин оставила росток в моей душе, но росток, знаете, такой странный, он всегда зеленый, но не развивается, остается маленьким. Иногда мне кажется, что на его небольших лепестках есть шипы и он родом из пустыни или тропиков, где все ростки колючие, но это только кажется, потому что большую часть времени он не тревожит меня уколами своих листьев. Но все же изредка укалывает, и тогда я вспоминаю…

    Строго говоря, я никогда не должен был с ней познакомиться, потому что не даю частных уроков. Но за нее просила моя сестра, она редко просит, и я никак не мог ей отказать, ворчливо осведомился только, чему я должен учить гениальную барышню. Сестра на это ответила, что преподавателю Строгановки неплохо бы это понимать и самому, с чем я не мог не согласиться.

    Она была Ольгой.

    Худенькая, не слишком красивая девчонка лет двадцати, может двадцати трех, рыжая, в милых веснушках, совсем ее не портящих. С самого первого раза я увидел, что она делает мою мастерскую живой, настоящей, не просто хранилищем картин и этюдов, удачных и не очень, пыльных холстов, засохших кистей, забытых набросков, скомканных листов и книг. Вместе с ней в мастерскую влетал ветер, разносил и прятал по щелям пыль, рвал в клочья мою тоску, к которой я всегда был склонен, воздушные потоки ее присутствия приносили экзотические ароматы других краев земли, иных городов и стран, заморских карнавалов и праздников. Так мне казалось, но все было проще – имелось у нее чудесное свойство оживлять мертвое и обновлять умирающее. Изгиб тонкой руки, виски, сжатые пальцами, взгляд через плечо, быстрый, скользящий и смеющийся, рыжие волосы, зачесанные так, чтобы они падали на одно плечо, — она любила втыкать в них зеленые перья, которые иногда разбрасывал по мастерской мой амазон Карло, внезапная печаль из ничего – у нее не было внешности красивой или некрасивой в общепринятом смысле. Ольга являла собой образ, именно в том смысле, в котором об образе говорят поэты. Я, кажется, запутался, вернее, не могу правильно рассказать, не умею. Но меня сможет хорошо понять тот, кто, слышит в Presto agitato четырнадцатой бетховенской сонаты шаги прелестной Джульетты, кто кожей чувствует смертный холод картин Левитана, кому снятся в цветных снах бессмысленные узоры стихов Хлебникова. Ольгу невозможно было описать и невозможно нарисовать, я пробовал, возникала кукла наследника Тутти, которая казалась живой, но при ближайшем рассмотрении являла собой фантом.

    Я ставил для нее несложную мертвую натуру, укреплял на мольберте лист и смотрел, как она рисует. Она очень старалась, закусив губу, рука была напряжена, но простой кувшин выходил кривым, яблоко – неправильным, складки ткани – мертвыми. Она сердилась, бросала карандаш, я поднимал его и показывал как надо, а она снова сердилась, уже на меня, и кричала, что у нее никогда не получится, никогда. Потом она и вовсе бросила рисовать, но приходила три раза в неделю, просто сидела в кресле и грызла яблоки, те, которые я покупал для рисования, и глядела сквозь большие окна мансарды на заметенный снегом город. Часто просила меня рисовать что угодно и внимательно смотрела на возникающие из-под грифеля линии, временами задумывалась о чем-то, и тогда глаза ее смотрели в никому неведомые и недоступные никому дали и пространства, и тогда я пытался догадаться о чем она думает и конечно не мог. Иногда была весела и беспечна, – я не любил ее в такие дни, она смеялась пустякам, говорила глупости и мне было неприятно от того, что меня не смешило то, что смешит ее, не радует то, что радостно ей, от того, что я старый, старый, старый как плюшевая и никому не нужная игрушка из детства, найденная за шкафом при переезде на другую квартиру…да, на другую квартиру…

 Очень скоро я перестал понимать для чего она приходит, – ведь я ничему не учил ее, но ждал ее появления, гадал, в каком настроении она возникнет и какие слова скажет, входя. Слова были обычными, настроение – разным, мне нравилось не всякое, но что оставалось делать. Последний раз она пришла в октябре, в холодный и прозрачный день, из тех дней осени, в которые чувствуешь себя будто в кристалле хрусталя, откуда не вырваться и в котором было бы все неплохо, если б не просматривалось вдалеке медленное зимнее умирание. Ольга была грустна, я спросил — отчего, она и ответила вдруг, что не придет больше. Я не стал просить объяснений, но она сама сказала, что выходит замуж, Боже, банально-то как, подумал я еще. Она не стала снимать пальто, сказала только “прощайте”, потом вдруг встала на цыпочки и поцеловала меня в губы. Это не было поцелуем, скорее соприкосновением губ, ее холодные ладошки легли мне на шею, она заплакала, беззвучно, одними глазами, но и слез не было, а я понял, что она плачет, погладил ее по щеке, только тогда она всхлипнула. Более мы не встречались, и я стараюсь не вспоминать о ней, потому что когда вспоминаю невольно, у меня начинает болеть голова, я каждый час съедаю по таблетке анальгина, головная боль проходит, но начинает болеть желудок.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

    Прошло несколько лет, я не перечитывал написанное, листки валялись в столе и не вызывали во мне никакого интереса. Только сейчас я достал их, перечитал и добавил кое-что в самом начале. И я написал еще об одной встрече, я так и не могу понять, был ли это сон, или видение с опохмелки. Если бы понимал, так бы и валялись мои записки там, куда я их бросил.

    Последний год во мне появилась тяга к алкоголю. Почему? Не знаю, думаю, что это удел всех неприкаянных в России, а неприкаянность – что ж, еще Достоевский замечательно описал ее. Знакомств, интрижек и связей не уменьшилось, они просто изменились стали неинтереснее и не приносили уже прежних эмоций, пропало желание искать в каждой женщине необычное, неповторимое, они пошли безликой чередой, все чаще влюбляясь в меня без памяти, — почему? – можно подумать, что с возрастом я становился лучше, хотя черт знает, бывает и так. Я стал осторожнее, жестко разрывая знакомство при первых знаках, что оно может вылиться в истерический кривой роман с битьем посуды и хлопаньем дверями. Оно мне нужно?

    Да, так она явилась ко мне во сне или в бреду…Или была на самом деле? Я так никогда и не узнал этого, как не узнал ее имени. Я возвращался домой, хорошо попив с утречка темного пива, поскольку мучился головной болью. Пиво помогло, но определенный дискомфорт остался, я думал уже как аккуратно, не въехав в штопор, его устранить, но в большом парке недалеко от дома внезапно поплохело совсем, голова закружилась, и я упал на первую подвернувшуюся скамейку. Передо мной была разноцветная осенняя аллея, она казалась бесконечно длинной, сужающейся в глухой перспективе, как и положено, в ускользающую точку. Но точка эта вдруг перестала ускользать, заколебалась и стала приближаться, расширяя и уродуя правильные пропорции ровной аллеи, и я с удивлением увидел идущую прямо на меня молодую женщину, одетую в обтягивающий черный плащ, очень модный, и черную, чуть сдвинутую набок черную шляпку. Я подумал еще, зачем она, такая молодая и красивая, эротично покачивая узкими бедрами, идет прямо на меня. Ее лицо становилось различимее, четче, она показалась мне на кого-то похожей, только не мог я понять на кого. Она подошла совсем близко и присела рядом, поставив ноги, обтянутые длинной, узкой юбкой чуть наискосок. Повернула голову и почти в упор глянула на меня.

    — Здравствуй, — мягко произнесла она, а глаза ее смеялись.

    — Здрасьте, — чуть не икнув, ответил я. – Мы…знакомы?

    — Нет, но ты должен сейчас начать со мной знакомиться, ведь так?

    Ее лицо плыло, меняя очертания, в нем проступали знакомые выражения и черты, потом пропадали, и я видел только смеющиеся глаза.

    — С чего Вы взяли, что я собираюсь с Вами знакомиться?

    — Просто подумала, что могу быть интересна тебе.

    А я подумал об алкогольном психозе, белой горячке, то есть, но тут же решил, что мало пью для этого, и такие ужасы мне не грозят. Пока.

    — Но я, наверное, ошиблась. Мужчин редко интересуют дальние закоулки собственной души, это женщины все рефлектируют и рефлектируют…

    — Вы о чем?

    — Да о том, что ты слишком хорошо знаешь женщин, уж больно много жизненного времени ты потратил на нас. Узнать-то ты узнал, только не понял ничего, да и не мог. Но женщина, которую ты, старый развратник, – она лукаво и несколько игриво даже, посмотрела на меня, — собирал по крупицам, по черточкам, поселилась в тебе, бедненький, она занимает часть твоего эго, немалую, как я вижу, — она снова посмотрела на меня, цепко и оценивающе.- И чем старше становишься ты, тем моложе она. Тебе все еще плохо? Она достала из небольшой хозяйственной сумки салфетки, расстелила их на скамье, жестом фокусника извлекла из сумки четвертинку водки, два пластиковых стакана и пластмассовую коробочку с солеными корнишонами.

    — Я тоже выпью с тобой, ты же не алкаш какой, чтобы в одиночку, на скамейке…

   Я подумал, что сейчас это было бы наилучшим выходом, потому что сильно мутило, и я вообще ничего не понимал. Она разлила четвертинку в стаканы и, не сказав ни слова, залпом выпила. Я последовал ее примеру и мне сразу захорошело, ситуация как-то вдруг перестала вызывать удивление, а незнакомка показалась еще более привлекательной. Раздумывая о закономерных переменах в организме, я не заметил, что она вновь пристально смотрит на меня. Черт, смотрит и смотрит, и все по-разному…

   — Ну что, лучше стало? – она назвала меня по имени и отчеству.

   — Значительно, сударыня, — игриво ответил я, даже не подумав, откуда она знает, как меня зовут.

   — А ты не хочешь переспать со мной?

   Я не нашелся что ответить.

   — Не хочешь… Правильно, ты и не должен хотеть. Это было бы извращением. Ну, я пойду…

   — Но кто Вы?!

   — А ты подумай…

   Она встала, повернулась ко мне спиной и пошла по аллее, все удаляясь и удаляясь, исправляя испорченную своим появлением правильность перспективы.

   А я вернулся домой, дописал свои листки и стал думать. Думаю, ответа не нахожу, но стараний найти его не оставил. Может, все-таки получится… Впрочем, не знаю, не знаю…

Июль 2012

А. Оболенский