Часть первая.
А мне всегда чего-то не хватает…
Что это такое серое на горизонте? Ах, да это же моя жизнь! Такая вот мрачная, безысходная, неулыбчивая. А чему улыбаться? Или — кому? Вот этим? Которые готовы кусок из глотки выдрать вместе с глоткой?
Вот, пожалуйста! Нет, вы только посмотрите! Не успела я эту куру, протянувшую ко мне синюшные лапы, с прилавка взять — руки затекли, ребёнка же держу! — как эта шустрая тётка… Куда лезешь, сволочь?! Моя кура!
Вот зараза, сзади пихается и хватает выстраданный мною обед и ужин. Тут уж я вцепляюсь в куриную шею мёртвой хваткой. Вопим обе, да только она сильней оказалась — цыплака у меня из рук выдернула и чуть не по голове меня им лупит: вы, говорит, уже всё наше сожрали, убирайтесь в свой Израиль!
О чём это она? Какой такой Израиль? «Мой Израиль»? Да не тебе, падла, решать, куда мне убираться и где жить.
Но ведь она не одна такая, вон — в очереди все набычились, уйду от греха подальше. Подавитесь вы этими курами!
Всем тяжело, но ведь и мне не легче, чем остальным. Только почему-то, называя лишней, чужой, именно меня гонят отсюда взашей…
Нет никакого «моего Израиля», это здесь всё — моё.
Этот город, с таким особенным названием — Симферополь; улицы, по которым я бегала и где, падая, сбивала локти и колени, втирая в асфальт свои плоть и кровь; тут я гоняла на велике, ходила в школу через Гагаринский парк – худая синеглазая и кудрявая девчонка в коричневом шерстяном платье с белыми манжетами и воротником; кричала «ура!» на парадах, целовалась на свиданиях, каталась на лодке в парке — сколько водянок я натёрла на ладонях мокрыми вёслами!
Этот город, где каждые несколько минут мне встречается кто-то знакомый — с этими я училась в школе, в институте; с теми — жила в одном дворе…
Весь Крым — это моё! Чёрное море — моё! Нигде нет таких гор, с такими именами – Ай-Петри, Чатыр-Даг, Демерджи… Таких водопадов с ледяной водой, таких пещер, таких лесов. Есть разные другие, но таких — моих, крымских — нет.
Это здесь я была неугомонным смешливым подростком, счастливым и беззаботным. Здесь я встретила того, с кем проживу всю жизнь, здесь, в роддоме на Воровского, родила своих детей. И теперь кто-то говорит мне — это не твоё?!
Страна теперь – Украина, а в ней другая жизнь, которая как пешки переставляет нас всех из одной очереди в другую… Потому что нужно что-то есть, даже когда нечего. Ну, не то чтобы совсем уж нечего — картошку можно в овощном купить: на три кило веса — кило гнилой, да земли грамм триста. Ещё капусту квашеную. Её даже в полиэтиленовый пакет наливают (пакет, разумеется, я потом мою и сушу на верёвке): ковшиком зачерпнут вместе с рассолом, а уж чего больше зачерпнулось…
Настоящую еду продают в коопторге. Там можно смотреть на неё и нюхать. Купить тоже можно было бы, но не на что. Деньги, именуемые рублями, в Крыму, как и во всей Украине, упразднили в один день. Хотя ничего нового ни в этот день, ни на следующий ещё не придумали. Но всего через неделю появились диковинные серо-голубые листы с напечатанными на них купонами, похожими на автобусные билеты. Такими листами выдают зарплату. Мы разрезаем их ножницами строго по линиям, потому что неровные купоны к оплате не принимаются…
А вскоре появляются другие купоны. Они, правда, тоже из обычной бумаги, но зато разноцветные и размером с прежние рубли. Мелкие купюры живут недолго, потому что цены уже начинаются с сотен. И зарплата вначале вырастает до тысяч, а потом — до миллиона. И мы недолго успеваем побыть миллионерами!
Забавная история происходит с моими родителями: как законопослушные граждане, деньги «на старость» они хранили в сберкассе. Приличную такую сумму накопили, пятнадцать тысяч. Рублей, конечно. Но взамен им выдают купоны, тысячи полторы. И на них в коопторге папа покупает свежайший белый батон. Ну не радость ли?!
Честно говоря, радует многое: прислали из России свечи — есть свет. Сын-школьник может уроки сделать, а мы рядышком — почитать. Поскольку в кухне, скажем, всё равно делать нечего — без газа и воды еды не сваришь. Нет, воду-то привозят изредка. Раз в три дня приезжает цистерна, и водитель наливает каждому желающему не больше двух вёдер. А больше ведь и не унести!
Воду мы экономим, на туалет и прочие глупости типа помыться или постирать не тратим. Но иногда так хочется праздника! Слить целое ведро воды в унитаз, например. Или — нагреть воды и помыться в ванне! Пусть — друг за другом, в том же мыле и смытой с кого-то грязи — чего уж там, не чужие же. Зато потом — поливать растёртое мочалкой тело тёплой водой из ковшика… И уж так размечтались мы с мужем, что ранним зимним утром, по морозцу и гололёду, отправляемся к колонке, из которой воду качают. Всего в полукилометре от нас. Я — с двумя вёдрами, а муж, выдумщик, в свой походный рюкзак огромный полиэтиленовый пакет засунул.
Очередь к колонке — человек двести. А что нам? Стоим себе, ногами топочем. Часа через три и в нашу тару вода полилась. Чистая, холодная.
Поскользили мы домой. Я-то с вёдрами, мне привычно. А вот у мужа за спиной литров тридцать-сорок плещется. И сапоги скользкие.
Нет, он не упал, не надейтесь. Только поскользнулся. И из пакета ему за шиворот каких-то пару литров воды вылилось, пустяки.
Дома мы принимаемся наполнять бесценной жидкостью трёхлитровые бутыли, плотно расставленные на кухоннном полу. И когда эта процедура подходит к концу, в трубах вдруг знакомо урчит и булькает… На этот раз воду не отключают несколько дней.
Ночью, часа в три, в наш двор привозят цистерну с молоком. К пяти утра, когда светает, и очередь заполняет небольшую площадь, приходит молочница. Она подставляет под кран алюминиевый литровый ковш, молоко течёт в него, вкусно пенится и перекочёвывает в бидоны и бутыли.
Мы покупаем молоко втроём: муж занимает очередь в четыре, я сменяю его в пять — ему же на работу! — а к шести выходит старший сын, девятилетний, чтобы я могла вернуться и покормить проснувшегося младшего.
Как-то, простояв часа полтора на морозе, юный добытчик, поднимаясь с тяжёлой бутылью на второй этаж на окоченелых ногах, споткнулся о ступеньку. Яичко упало — и разбилось! Тьфу ты, мальчик упал! А разбилась бутыль. И молоко вылилось на ступеньки. Горе-то какое! В попытке спасти пропитание для младшего брата, рыдающий старший, распластавшись на лестнице, собирает стекающие со ступеней молочные струи в осколки бутыли.
Чёрт с ним, с молоком! И с залитой им курткой. У меня замечательный сын.
Вот не произойди всего этого — и вспомнить было бы не о чем! Например, об истории с сахаром.
Иногда почему-то хочется сладкого. Баловство, конечно, — сладкая каша. Или пирог какой. Но хочется. А сахара нет. Его не привозили в магазин уже два месяца. Но обещают. Потому нужно ходить каждый день к семи утра — отмечаться в очереди. На всякую душу полагается три кило в месяц. За два месяца на нас четверых — аж двадцать четыре кило. Их же нужно во что-то насыпать!
Я щедро просаливаю большую белую наволочку, чтобы была крепче, и, усадив младшего в летнюю коляску, с трёхзначным чернильным номером на руке отправляюсь в районный универсам. Очередь движется медленно, ребёнок капризничает, и я, чтобы ускорить процесс, иду помогать продавщицам: подтаскиваю им пятидесятикилограммовые мешки. Через какие-то полчаса работы получаю полную наволку сахара! Гружу её на коляску, мальца — на руки, хорошо!
Везу себе, не нарадуюсь, а тут сзади кто-то: у вас сахар сыпется… Оглядываюсь — за мной белая сахарная дорожка тянется. Угол наволочки, оказывается, разорвался. Приподнимаю я этот самодельный мешок, чтобы дырку в узел спрятать, а он возьми да и разорвись понизу совсем! И двадцать четыре кило сахарной горкой забелели на сером асфальте. Солнце светит, сахаринки искрятся, красиво! И почему я расплакалась?! Ведь могло быть хуже — если бы дождь…
Часть вторая.
Прикосновение
Я лечу в гости. Не куда-нибудь — в Израиль. Нет, пока о переезде никто не думает и не говорит. В гости пригласил брат, который живёт здесь уже целых полтора года, и одноклассник — этот приехал лет двадцать назад. Конечно, я не стала от поездки отказываться — ну а кто бы отказался? За билет заплатили, жильём обеспечили, да ещё и страну показать обещали.
Правда, немного неловко уезжать и оставлять своё семейство на две недели в нищем после распада союза Крыму, где даже хлеб и молоко превратились в дефицит. Но моё присутствие никоим образом не решало проблему, а посему я занялась оформлением загранпаспорта. Симпатичная девушка в паспортном отделе милиции с трудом протиснула под разделяющим нас стеклом толстую стопку анкетных листов, которые требовалось заполнить отпечатанным на машинке текстом. Стуча одним пальцем, я всего за неделю умудрилась внести данные и написать чистосердечную автобиографию, обежала необходимые инстанции и поставила всевозможные печати.
Принимая от меня документы, всё та же девушка поведала: теперь вы должны занять очередь. Если всё в порядке, то получите паспорт через полтора-два месяца, поскольку желающих принимают только по десять человек один раз в неделю, а очередь длинная…
Чтобы претенденты на выезд за границу не скучали, дважды в день у здания милиции — в семь утра и в семь вечера — проводилась перекличка. Каждый из нас писал номер на ладони и предъявлял его проверяющему. Опоздавших и не явившихся отбрасывали в конец очереди, отчего номера неуклонно сдвигались в сторону единицы.
Паспортистка оказалась права! К концу второго месяца я была в лидирующей десятке и…
И вскоре меня встречают в израильском аэропорту. Никак не могу отделаться от ощущения нереальности происходящего: всего три часа назад меня досматривали на симферопольской таможне, а сейчас передо мной разъезжаются двери «Бен Гуриона», и я вхожу в огромный аэропортовский зал с блестящими полами, тележками для чемоданов, автоматами с шестью видами кофе… Я — в Израиле! Вот эта земля под ногами, этот воздух, эти пальмы и эвкалипты — сколько же тысячелетий прошло с тех пор, как я видела это в последний раз?! А в том, что я — «дочь Израилева», у меня нет никаких сомнений…
Мы едем в небольшой городок Ор Егуда, недалеко от Тель-Авива.
Что такое жара, я, в общем-то, знала. Но про жару под названием «хамсин» услышала впервые. Вернее, вначале я её почувствовала: высунутую в окно руку словно обожгло жаром из духовки. Дышалось так, как дышится в сухой сауне — горячо и неглубоко.
-Что это?! — на улице я тщетно пыталась уловить хоть малейшее движение воздуха.
-Хамсин, — брат подтолкнул меня в скудную
тень от пальмы, — горячий воздух из пустыни. В тени градусов пятьдесят… Вспомнился анекдот: «А ты не ходи в тень, дорогой»
Маленький магазинчик, называемый «маколет», по площади, пожалуй, чуть меньше нашей тридцатиметровой квартиры. Около холодильника с молочным начинаю дрожать — то ли от холода, то ли от того, что количество бутылок-коробок-стаканчиков не поддаётся пересчёту, а литровые пакеты с молоком к десяти утра ещё не только не закончились, но, по-видимому, пролежат тут до завтра или даже дольше.
Мне становится нехорошо, и мы выходим наружу. Я пл?чу. Через две недели мне предстоит занять своё место в многочасовой очереди за чем-нибудь, что «выбросят» в районном универсаме. С большой вероятностью, это будет коричневатое и вонючее хозяйственное мыло.
Вечером мы едем в Яффо. Тот самый Яффо, где Андромеда была прикована к скале и отдана на съедение морскому чудовищу. Но явился Персей, — настоящий мужчина! — победил чудовище и женился на Андромеде. Мне показывают камни, оставшиеся от «Скалы Андромеды». Я проникаюсь историей…
Три незнакомых слова — «пита», «фалафель» и «хумус» обретают вполне съедобный вид, и мы поглощаем эту вкуснятину в одной из известнейших и старейших фалафельных Израиля. Фалафель (в виде жареных шариков) и хумус (пастообразную массу) готовят из гороха нута прямо на месте. Улыбчивый араб в белом фартуке изогнутым ножом делает надрез в пите и, обильно смазав её изнутри хумусом, щедро наполняет фалафелем и многочисленными свежими и солёными овощами. Я запиваю это соком манго и понимаю, что счастье — вот оно.
В центре Яффо, на площади, в окружении пальм, разноцветных гирлянд и множества благодарных слушателей, выступают двое: отец, который играет на органите, и его сын, мальчик лет двенадцати. Он поёт по-русски и на идиш чистым и от смущения тихим дискантом. Усиленный микрофоном голос ненавязчиво касается каждого пришедшего на площадь — и он неожиданно замолкает, заслушавшись, а после негромко, но с удовольствием аплодирует, одобрительно кивая.
Тёплый июньский вечер, перевёрнутый месяц, морской бриз… и это трогательное детское пение — я влюбилась в Яффо навсегда.
На следующий день бывший одноклассник Яник везёт меня в Иерусалим. Как говорит Яник, «в Иерусалим восходят». Мы едем на старом «пежо», скорость у него небольшая, поэтому дорога в Вечный Город воистину является восхождением.
Город ли это, Иерусалим? Да, несомненно. Для тех, кто в нём живёт. Или работает. Наверное, и для приезжих тоже. Вполне допускаю, что только я не могу назвать это место «городом» — то ли из-за его святости, то ли из-за истории, то ли из-за того, что слово «город» для меня буднично и обыкновенно. Не то — Иерусалим…
Мы гуляем по старому городу. Всё время повторяю, то вслух, то про себя: я не сплю, и это я иду по Виа Долороза, Пути Скорби… Это я -я!- смотрю на могилу царя Давида, я стою у Стены Плача!
Хорошо, что я всегда была далека от религии. Иначе, как некоторые особо впечатлительные личности, рисковала бы впасть в состояние, называемое «иерусалимским синдромом», эдакой манией величия: при этом считают, что овладели божественными и пророческими силами и являются воплощением какого-то библейского героя или Иисуса. В иерусалимских больницах для таких психов есть специальные палаты…
По узким каменистым улочкам быстрым шагом, а то и бегом, выкрикивая непонятные мне слова, взад-вперёд толкают тележки, гружёные разновеликими булочками и бубликами, молодые и старые арабы. Мы покупаем по бублику — горячему, пахнущему заатаром и кунжутом, и не замечаем за разговором, как заходим в восточную часть Иерусалима.
Яник читает арабские надписи на стенах и несколько нервно говорит:
-Разворачиваемся и очень быстро идём назад!
-Яник, ты меня пугаешь, — я от страха почти бегу, хотя и не понимаю, что именно так напугало моего спутника.
-Не волнуйся, — Яник виновато улыбается, — мы уже почти вышли.
-Куда вышли? — я ему доверяю, ведь он всё здесь знает!
-К своим, — Яник радостно указывает мне на группу израильских солдат.
Нас, правда, разделяет забор, но я вцепляюсь в его прутья и громко говорю:
-Шалом!
-Шалом! — отвечают солдаты и улыбаются. Мне хочется обнять их всех и расцеловать, потому что я вдруг понимаю: нам больше ничего не грозит. И эти юноши и девушки в форме с автоматами — «наши», а значит, и мои тоже.
Мы вновь идём вдоль торговой улицы, по обе стороны — лавки с традиционной одеждой мусульманок, с изделиями из дерева, со множеством любопытных сувениров, с предметами иудаики. Ювелирных магазинов немного, в одном из них на витрине сверкают бриллиантовые ожерелья, браслеты, кольца… Яник уходит в туалет, а я, звякнув дверным колокольчиком, вхожу в тесное помещение магазина и принимаюсь разглядывать тончайшей работы вещицы с ни о чём не говорящими мне ценниками.
— Ты хочешь покупать? — продавец вычислил меня мгновенно и заговорил по-русски.
— Нет, просто смотрю, — я поворачиваюсь к нему лицом. Передо мной двухметровый красавец, смуглый, с густыми чёрными бровями, кареглазый и белозубый.
— Как тебя зовут? — он вдруг берёт меня за руку.
— Ирина, — говорю я и пытаюсь высвободиться.
— Хороший имя, — он подходит ко мне вплотную, — я хочу тебе жениться, ты мне очень нравился!
— Я замужем! — мне неловко, и я не знаю, как себя вести.
В это время в магазин входит Яник.
— Это твой муж? — интересуется продавец.
— Я её покупать у тебя, — обращается он к Янику. — Что ты за неё хочешь? Бери, весь магазин отдам!
Яник смеётся и говорит что-то на иврите. Продавец, вздыхая, целует мне руку и снимает со стены бусы из белого речного жемчуга:
-Это тебе, — он надевает их мне на шею, — подарок. Чтобы ты меня помнил.
Я помню его уже двадцать лет. И все эти годы с удовольствием ношу жемчужные бусы.
Мы покидаем Иерусалим, «нисходим» по серпантинящей трассе. Я смотрю назад — и вижу многочисленные холмы с белыми домами, построенными из особого иерусалимского камня. Мне кажется, я вижу и второй, небесный Иерусалим, парящий над этим необыкновенным местом: «Над небом голубым есть город золотой…»
Прощание даётся мне нелегко, почему-то текут слёзы и такое ощущение, что я оставляю что-то очень дорогое для меня, очень личное, без чего теперь жизнь моя станет иной. Мне просто необходимо сюда вернуться!
И я возвращаюсь…
Часть третья.
И Родина щедро…
Я возвращаюсь. Вначале — через кишинёвский аэропорт и одесский ж/д вокзал — в Симферополь. Поезд ещё не скоро, а в туалет уже очень хочется. У женского, как обычно, толпа и перепалка. К моему удивлению, туалет оказался платным. Чистоты ему это не добавило, но зато на входе выдают квадратик туалетной бумаги, а каждое очко обильно удобрено хлоркой. Ни дышать, ни открыть глаза нет ни возможности, ни желания. Вслепую присев над смердящей дырой, понимаю, что естественным надобностям придётся ждать поезда — и, безнадёжно пропахшись хлоркой, выбегаю на улицу. А ведь всего несколько часов назад!..
Дома все радуются подаркам, пробуют заморские вкусности и всё спрашивают, а я рассказываю, как сказку, в которую уже и сама не очень верю. И мне жалко всех нас — мужа, который вот-вот останется без работы; родителей, которые месяцами не получают пенсии; детей, которые не едят досыта и без конца болеют; себя, в тридцать три года превратившуюся в озлобленную нервную тётку, бесконечно рыщущую по городу в поисках чего-нибудь. И я впервые говорю об Израиле.
Мужу эта мысль не нравится вовсе. Он вообще отказывается её обсуждать. Но к зиме всё становится ещё безрадостней и глуше.
Как это часто бывает, капает последняя капля. Понятно — в наполненный до краёв сосуд. Последняя капля упала в виде сильного пищевого отравления детсадовской пищей. Перепуганная воспитательница, держа на руках нашего малыша, — он был в полуобморочном состоянии — сообщает: после обеда его всё время рвало.
Его рвёт и дома, температура едва не взрывает градусник. Скорая не едет: «Нам всё равно нечем ему помочь. Везите в инфекционную.» «Везите» — это смешно: такси тоже не приезжает, нет бензина. Мы бы пошли пешком, хоть и очень далеко, если бы по телефону меня не спросили: а у вас есть лекарства? А одноразовые шприцы? А система для капельницы? Нуу… У нас этого тоже нет.
Ребёнок становится похож на высохшую мумию: серо-жёлтый, какой-то прозрачный, мне кажется — слышу, как шелестят его веки, когда он изредка пытается открыть глаза. Вода, куда бы её ни вливали, выливается из него тут же, в комнате от его дыхания — стойкий запах ацетона. Погибает мальчик! Он и погиб бы, если бы не моя школьная подруга: у неё дома оказываются и лекарства, и шприцы. Выясняю я это поздно вечером, когда в трубке телефона-автомата уже хлюпает от моих слёз.
— Я готова, — говорит Алёна, — приходите за мной скорее!
Очень красиво валит снег в тот вечер, вернее, уже ночь. Сорок минут почти бегом — к ней, час — вместе с ней к нам. Они зашли — муж и подруга — облепленные снегом, и началось таинство возвращения умирающего к жизни. К утру, часам к шести, он первый раз за восемнадцать часов пописал. И дальнейшее тут же проясняется.
Оформление документов — вот это, признаюсь, редкое удовольствие! Тогда, в девяносто четвёртом, персональный компьютер я видела разве что на картинке. А ведь нужно заполнить нескончаемые анкеты, справки, прошения, обещания… Печатная машинка, взятая у соседки, заедает, рвёт ленту, да и не умею я печатать-то! Сижу часами, тюкаю по клавишам до судорог в пальцах. А потом — «по этапу»: прошу, заверяю, подношу…
Родина, которой — как говорила соседка Дуся — «мы все всрались», не хочет нас тут, но и туда не отпускает за так. Разрешение на выезд требуется заслужить, то есть, купить или отработать. Для «купить» у нас нет возможности заработать, а для «отработать» есть всё: и места, и время, и силы, а главное — неудержимое желание: приступить как можно скорее.
Уж не знаю, везение это или нет, но все годы учёбы в институте я жила дома. Конечно, общежитская романтика была предметом моей тайной зависти — комната на троих, провисшая панцирная кровать с замусоленным ватным матрасом, общественные туалет и душевая в конце коридора, завтрак в столовой… Об этом мечталось, но — увы! Местных в общежитие не селили. Однако для коменданта — сутулой злющей тётки, много лет проработавшей тюремной надсмотрщицей и успешно продолжившей карьеру в женском общежитии — непроживание моё на вверенной ей территории вовсе не является аргументом. Поскольку в ОВИРе требуют справку о том, что я ничего не задолжала родному ВУЗу, мне предоставлена возможность этот гипотетический долг отдать в оригинальной, несколько изощрённой форме: в течение двух часов отмывая унитазы и писсуары в мужском общежитии для иностранцев. Темнокожие студенты с удовольствием общаются со мной, справляя при этом нужду безо всякого стеснения, и я отлично провожу время, совмещая приятное (мытьё фаянса) с полезным, за что и получаю вожделенную печать.
***
«В эту бороду его
Не поместишь ничего,
Кроме полки с книжками,
Мышеловки с мышками,
Столика со стуликами
И буфета с бубликами —
Больше ничего!»
Эту Утёсовскую песенку пела мне мама: посадит лицом к себе на колени, возьмёт за руки и ногами в такт стучит. А я у неё на ногах подпрыгиваю. И до того мне это нравилось! Но сейчас совсем о другом. О серьёзном.
Что взять с собой, когда уезжаешь навсегда, а всего взять не можешь? Самое необходимое, наверное. И самое любимое. А если всё кажется необходимым и слишком многое — любимым?! Тогда пишется список, из которого вначале вычёркивается то, чего вывезти нельзя, затем — то, без чего там можно жить, а уж потом — то, без чего никак нельзя, но оно не помещается ни в багажный ящик, ни в сшитые из зелёных штор баулы.
Сосновый багажный ящик занимает большую часть комнаты. Уложить в него вещи — это не хухры-мухры: нужно каждую щель заполнить соответствующим предметом, равномерно распределить по ящику вес и постараться упаковать бьющееся так, чтобы через пару месяцев где-нибудь в Хайфе его не пришлось опознавать по осколкам.
Лучшая помощь от женщины — не мешать. Я помогаю, как могу. Муж со товарищи составляют послойный чертёж всего того, чему повезёт отправиться на корабле в морское путешествие — из Одессы в Хайфу. С секундомером в руках несколько энергичных мужчин проводят пару репетиций по заполнению — согласно чертежу — объёмного короба, ибо на таможне, где нам предстоит его загружать, время сильно ограничено. Генеральная, третья по счёту репетиция — уже просто удовольствие: каждая коробочка без подсказки знает отведённое ей место.
Родители свой багаж собирают сами — папа никому бы не доверил упаковку шести электробритв, универсальной коллекции столярно-слесарного инструмента и нескольких десятков рулонов туалетной бумаги. А что ещё нужно для жизни на Земле Обетованной?!
Чтобы на таможне все чувствовали себя комфортно — и сдающие, и принимающие, — для последних, в качестве воздаяния за невмешательство, накрывается газетой оставленный кем-то стул, на него водружаются солёные огурцы, кругляши варёной колбасы, буханка чёрного хлеба и по бутылке водки на каждые полчаса.
Загрузка багажа, активно сопровождаемая возлияниями суровых таможенников, проходит весьма успешно.
Настаёт момент заколачивания ящиков, нашего и родительского. Этим занимаются грузчики — умело вгоняют в доски длиннющие гвозди.
Один из грузчиков, глянув на наши ящики, разводит могучими руками:
-Надо ждать! — говорит он, обводит нас мутным взглядом, выражающим сожаление, машет рукой и выходит. Мы ждём. Пять минут, десять… Грузчик периодически заходит в помещение и каждый раз в недоумении разводит руками:
— Надо ждать! — с какой-то странной интонацией, делая сильное ударение на слове «ждать», произносит он. Мы пожимаем плечами: нам не привыкать, ждём…
Хорошо, что кто-то минут через двадцать догадался спросить у него: а чего мы ждём-то?
Грузчик качает головой:
— А чего вы ждёте? Я давно сказал: дать же надо!..
Как свободно стало в квартире! Правда, прямоугольность некоторых углов всё ещё скрывают неравномерные стопки книг, да там и сям встречаются остатки мебели, но приходят какие-то люди, куда-то это забирают и благодарно жмут нам руки. А то, что остаётся, мы вдруг решаем продать.
Продавать в нашей семье не умеет никто. И тем никто, который за это берётся, становлюсь, разумеется, я. Недалеко от нас как-то спонтанно возник вещевой рынок, своеобразная толкучка. Каждый, кому было что вынести из дома, нёс это туда, стелил на асфальт скатёрку или простыню и аккуратно раскладывал на ней самые непредсказуемые предметы.
Почему-то в роли уличной торговки я чувствую себя неловко. С непривычки, видимо. И в надежде на то, что меня не узнают, напяливаю какой-то отживший срок мужской плащ, натягиваю по самые глаза детскую шапочку с бомбошкой, беру с собой младшего сына — с ним, вроде, не так стрёмно, водружаю на голову детскую пластмассовую ванночку, наполненную новыми и не очень шмотками, и несу это богатство к людям. Торговать, оказывается, весело. Особенно веселится сын: «Кому нужна такая замечательная жёлтая ванночка?» — зазывает он покупателей. Ванночка, как и всё остальное, не нужна никому. Но какие отменные воспоминания остались!
Часть четвёртая.
Однажды в июне
День сегодня такой… Пятое июня. Хороший день. Правильный. Начался он рано — в четыре тридцать. Почему так рано? Да потому, что в половине шестого нужно быть в аэропорту. Дети, которым одиннадцать и четыре, послушно позавтракали и оделись. В тёплые зимние куртки и зимние сапоги. И шапочки надели. Мы тоже — в тёплые зимние. Только без шапочек. Почему в июне — в тёплые? Так холодно было. Не по-июньски. А всё равно замёрзли. Стояли и дрожали на сквозном аэропортовском ветру. Все в куче, прижавшись друг к другу. Там все так стояли — прижавшись. Как прутья в венике. Чтобы гнуться, но не ломаться. Потому что вместе.
А потом провожавшие целовали и плакали. Мы тоже плакали и целовали. Но они оставались тут, а мы были уже не тут и ещё не там…
Какие недобрые лица у таможенников! Понятно, что они нас не любят. За что любить-то? Мы их тоже не любим. Но улыбаемся мило, чтобы не раздражать. Чтобы незаметно для глаз пропихнуть ногой мимо весов один из девяти одинаковых баулов, сшитых из зелёных шёлковых штор. Потому что за перевес нужно платить долларами. У нас их мало. И отдавать жалко. Поэтому и самодельный рюкзак с восемью килограммами гвоздей, шурупов, отвёрток, гаечных ключей, молотков и прочих необходимых в хозяйстве инструментов одиннадцатилетний мальчик несёт несгибаемо. Улыбаясь. Как невесомую ручную кладь. Десять шагов мимо таможни. Потом можно согнуться и снять. Но сначала пройти. Не торопясь. Что в рюкзаке? Да так, мелочи всякие. Игрушки… Проходи, мальчик, не мешай.
Старую жизнь со всем привычным, любимым и ненавистным, от новой, неопределённой, отделяют два часа лёта. Мы, пассажиры, как семена в маковой коробочке. Приземлимся, даст Бог, высыпемся из самолёта, рассеемся по обетованной. Прорастём, укоренимся и начнём строить свои собственные коробочки. Наполнять их семенами. Чтобы они потом тоже рассеялись и наполнили.
Украинские лётчики — шутники. Минут за десять до посадки положили самолёт на одно крыло, а потом резко — на другое. И так раз пять. Стюардессы ходят по салону и откровенно потешаются: кому пакет? Наш младший громогласно возмутился: этот водитель, он что, идиот? Скажите ему, чтобы перестал немедленно! Здесь же люди!
Около трапа нас встречает пожухлая пальма и работники аэропорта. И сорокаградусная жара. Приветствуют наши зимние куртки и сапоги. Мы снимаем с детей шапочки. Здрасссте! В здании аэропорта такая красота, что хочется остаться здесь жить.
Даже в туалете. Где играет музыка, блестят полы и унитазы, зеленеют растения в горшках и пахнет духами. Не хлоркой! Хлоркой не пахнет вообще! И туалетная бумага — бесплатно! Я уже люблю эту страну.
Куда мы едем? Мы едем в Хайфу. Нас много, но баулов ещё больше. На каталках. Мы их перетаскиваем в маршрутку, и нас полтора часа везут к морю. Мы любим море, мы к нему привыкли у себя в Крыму. Хайфа похожа на Ялту и Севастополь. Около дома растёт миндаль. А напротив — кипарисы. Не хватает тополей. Ну и пусть не хватает.
Мы вываливаемся из маршрутки и выволакиваем свои баулы. Из девяти — пять наши. Пяти нету, есть четыре. Один остался в аэропорту на каталке. Ах, горе какое!!! Что в бауле? Да кто ж теперь вспомнит?! Что-то нужное, необходимое, раз везли… Наверное, самое нужное. И ценное. Наверняка. И жить без этого ну никак! И что теперь делать? Да, что делать?
Главное, не нервничать. Так говорит брат, который здесь уже два года. Потому что нервничать бесполезно. Сумку наверняка уже расстреляли. Нашу сумку? За что?! За беспризорность и подозрительность, объясняет брат. А если не расстреляли, сдали в бюро находок. Он звонит в это самое бюро, и ему участливо объясняют, что зелёный баул доставлен к ним уборщиком аэропорта, который запомнил странного мальчика в зимних сапогах и майке. Мальчик вёз баул на каталке, а потом исчез. В общем, можно приехать и забрать.
Можно, конечно! Когда у тебя нет двусторонней пневмонии и температуры под сорок. У меня не было. Но я бы под страхом смерти не поехала назад. В то время меня тошнило только от мысли о транспорте. А мужа не тошнило, только периодически знобило, а потом бросало в пот. И глаза он с трудом открывал — пневмонии уже второй месяц пошёл. Но барахло, своё, кровное, нужно вернуть. Он и вернул. Что там было? Разумеется, самое необходимое в Израиле летом — пуховое одеяло и огромная пуховая подушка. А как же?!
В Крыму у нас была квартира. Собственная. Большая — аж тридцать метров! С шестиметровой кухней, ванной комнатой, где вдвоём можно было стоять только последовательно, но никак не параллельно; туалетом, куда, растолстев, пришлось бы протискиваться боком, но зато — отдельным; паркетом, выложенным квадратами… Комнат было две: детская и «большая». Тесно? Кому тесно? Да там на велосипеде можно было кататься! А тут, в Хайфе, что-то невообразимое. Невероятных размеров! Шестьдесят квадратов, да ещё и балконище! Дети, ау! Я на стол накрыла в… этом, как его? А, салоне! Салон в салуне. Ну, и где я теперь должна всех искать?!
Недалеко от дома — магазин. Называется «Лариса». Здравствуйте, Лариса! Да, только что приехали. Мне бы чего-нибудь недорогого… Рыба? Прекрасно!
— Мама, а рыба — это чьё мясо? Говядины?
Ну, почти. А ещё — настоящий шоколад. По-моему, мы за первый год съели все стратегические запасы шоколада в Израиле…
Что такое счастье? Счастье — это хорошие соседи. Которых просить ни о чём не нужно. Они сами знают, в чём вы нуждаетесь.
Например, в плите с духовкой. В посуде. В чёрной искусственной шубе, привезённой из Польши в сорок девятом. Ведь вы же привыкли к шубам! И размер подходящий. Да, из неё вышли замечательные домашние тапочки и жилетка. На долгие годы.
Кто сказал, что иврит — тяжёлый язык? Для овладения. Тут уж, кто кем быстрее овладеет: вы им, или он вами… Дети не знали о трудностях иврита. И заговорили почти сразу. Старший через три месяца уже учился в школе.
А младший пошёл в детский сад:
— Рассказывай, как было? — мы же волновались!
— Ну, конечно, ковырял в носу. Конечно, поел
самым последним. Конечно, напихал в рот банан…
Слава Богу, всё как обычно! А через неделю употреблял глаголы в настоящем, прошедшем и будущем времени. И пел песни. А мы ходили в ульпан, ликбез для репатриантов…
Эсти Шлезингер. Милая улыбчивая девочка. И очень терпеливая! Я любовалась её чудными светлыми волосами, пока кто-то не сказал: да это же парик! И оказалось, что она — религиозная женщина, беременная пятым ребёнком в двадцать шесть лет.
Умница Эсти! Она умела преподавать, а мы старались её не разочаровать — непрерывно пили кофе, чтобы не засыпать, и часами, днём и ночью, удобряли мозги ни с чем не ассоциирующимися словами. Так что к моменту окончания ульпана я сочинила песню, за которую мне не стыдно и сегодня. Мы с мужем спели её на ульпановском выпускном. Эсти плакала. Она была счастлива и горда. Я тоже была горда и счастлива. А потом мне надели на голову платок, и я читала молитву и зажигала свечи — скоро наступала суббота…
Кому в голову пришла эта идея — пригласить в ульпан музыканта из русского ресторана? Пел он хорошо, аккомпанировал себе на органите. Мы успели выучить с десяток песен на иврите и подпевали ему: » Как хорошо и приятно сидеть здесь всем
вместе!..»
И тут он запел: «Гори-гори, моя звезда…» Все вдруг замолчали. «Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда…»
Что за ком в горле?! Откуда слёзы? Мне стало неловко. Я посмотрела на тех, кто рядом. Плакали все. Некоторые просто тихо рыдали. «Звезда надежды благодатная, звезда любви волшебных дней…» А ведь были волшебные дни! Были надежды… И не кривите душой, хая прошлое. Мы оплакивали прежнюю жизнь. Что осталось там, откуда мы? Всё… И это всё ещё болело, только на время оттеснённое новым. Которому суждено стать нашим будущим. «Ты будешь вечно незакатная в душе тоскующей моей…» Тогда я ещё не знала, что тоска эта пройдёт, затушуется, что я никогда больше не захочу жить нигде, кроме этой земли, со всем, что мне в ней нравится и не нравится. И я плакала — от обиды за неосуществлённое, за потери, за вырванных с плотью друзей, да разве можно объяснить, почему я плакала?!
«Умру ли я — ты над могилою гори, сияй, моя звезда!»
Я умру здесь. И звезда, которая воссияет надо мной, будет шестиконечной.
Часть пятая.
Титита та та…
Нет, это не песенка. Это вопрос: а подмёл ли ты эту клетушку? Тити’та та та? И если подмёл, отвечаешь: тити’ти!
Мы вначале много смеёмся: не может быть, чтобы такими словами всерьёз разговаривали! Но ведь разговаривают, да ещё и хорошо понимают друг друга. А вот мы их не понимаем. И это иногда очень раздражает — и нас, и их. Говорят тебе что-то, а ты стоишь, как дундук какой, и представляешь, каким идиотом кажешься. Правда, и на нашей улице иногда бывает праздник. Купишь чего у продавца-мужчины, деньги ему протянешь и с удовольствием говоришь: кабe’ль! И невдомёк ему, что кобелём его обозвали, потому что он-то слышит: получи! А ещё можно смело сказать в лицо: «хам!» — никого этим не оскорбишь, а просто констатируешь: жарко…
Я долго не могу заставить себя заговорить — стесняюсь. Боюсь ляпнуть несуразицу какую, да и слова некоторые не произнести с первого раза — такая артикуляция непривычная. Хожу, репетирую про себя: леhитгаргер, hитдардерут… Пришлось вспомнить украинское фрикативное «г», которого всегда избегала в русском.
«Русские» женщины пользуются у израильских мужчин особым вниманием. Вычисляют они нас мгновенно — по внешнему виду, по взгляду, по манере поведения. Наши имена им непривычны и звучат, вероятно, похоже. Поэтому я не очень удивляюсь, когда ко мне, улыбаясь как старой знакомой, обращается на улице похожий на Сталлоне молодой мужчина:
— Маша? — спрашивает он.
Сказать «вы ошиблись» я ещё не умею, потому мотаю головой и отвечаю:
— Нет, я не Маша, я — Ирина!
Кажется, он сомневается в правдивости моих слов, потому что вначале задумывается, а затем, недоумённо выкатив глаза, повторяет громче и внятнее:
— Маашаа?!
Я виновато улыбаюсь и тоже громко, внятно, тыча в себя пальцем, говорю :
— Ириинаа!!!
Но мужик и не думает сдаваться. Он абсолютно уверен в том, что я — Маша! И говорит это ещё раз, правда, несколько иначе:
— Ма — а — шаа? — и указательным пальцем правой руки стучит себя по левому запястью. И тут я понимаю: именно так звучит вопрос — «который час»…
Сложнее с чтением. Отсутствие гласных и чередование звонких-глухих согласных в зависимости от… Правил много, не о них речь. А о том, что поди пойми, кто такой Фошкин, например. Говорят — великий русский поэт. Оказалось — Пушкин… Веселит и перевод Крыловской басни «Стрекоза и муравей», где стрекоза оказывается мужского пола, а муравей — женского.
Но проходит некоторое время — и я как-то неожиданно для себя начинаю различать в речи слова, понимаю смысл сказанного и даже говорю короткими предложениями. Боязнь ушла, появился интерес. Меня часто спрашивают, где я так хорошо выучила иврит. «Русского» акцента у меня нет, а от детей я научилась местному сленгу. В общем, чувствую себя вполне комфортно.
Мужу помогает учить иврит очень пожилая женщина по имени Минна. Он приходит к ней домой, она поит его чаем с пирогом и говорит с ним на разные темы. Как-то, накануне Дня Независимости, Минна сделала подарок всему нашему семейству: дала билеты на торжественный концерт, который традиционно проходит в Парке Памяти. Мы, конечно, празднично нарядились (я надела новенькие чёрные брюки, купленные за миллион купонов перед отъездом), и пошли. Поскольку это был первый День Независимости на Земле Обетованной, мы и представления не имели о том, как он празднуется. Только дивились тому, что на нас брызгали разноцветными красками из аэрозольных баллончиков, стучали по головам огромными надувными молотками, совали в руки конфеты, лезли обниматься и вообще — пели, скакали и хохотали, будучи при этом абсолютно трезвыми.
На небольшой площади у торгового центра музыканты исполняли попурри из идишских и ивритских песен. Под эту рыдающе-смеющуюся, минорно-жизнерадостную музыку, сотворив большой круг и положив друг другу на плечи руки, самозабвенно танцевали пейсатые парни в чёрных брюках и жилетках на белых рубахах. Пружиня закрученными штопором пейсами, они дружно двигались то в одну сторону, то в другую, а то размахивали поочерёдно ногами в чёрных штиблетах, выкрикивая при этом «hей!»; то, наклонившись вперёд, бежали в центр круга, а затем, выпрямившись, вытанцовывали назад… Стоявшие вокруг хлопали в ладоши и тоже пританцовывали, детвора носилась и прыгала под музыку, летали шары, мигали разноцветные гирлянды, рассыпался попкорн, липла сахарная вата, вкусно дымились кебабы, брызгала кола — это был Праздник!
В Парке Памяти мы сидели в первом ряду — Миннины билеты были именными, для особо почётных гостей. Зрителей собралась масса, концерт был на удивление хорош, в конце все встали и спели «hа-Тикву», израильский гимн. А потом нас попросили cесть, потому что сейчас начнётся салют.
Салют я, разумеется, видела и раньше, но издалека. Здесь же пушки стояли метрах в пятидесяти от сцены. И из них начали палить… Это был даже не грохот. Бабахало так, что заложило уши, а всё нутро сотрясалось и грозило выплеснуться через имеющиеся отверстия. Но и это не было самым страшным. Страшнее был сам салют, который выпаливали в небо пушки, и он, взорвавшись над нашими головами огромным зонтом, сыпался вниз не сгоревшими до конца ошмётками. Они падали на головы, на одежду, и люди вскочили и бросились к выходу, а я, держа на коленях младшего сына, вскочить не успела. Но успела заметить, как под мой стул закатилась горящая и шипящая головешка и быстро-быстро закрутилась там, разбрызгивая искры во все стороны.
— Ой, как здорово! Красиво как! — я кричала и смеялась, тормоша своего ребёнка, потому что он жутко испугался и вцепился в меня, готовый заорать от ужаса. В волосах моих тоже шкворчало, и муж принялся лупить меня по голове программкой, сбивая огонь. А пушки всё грохотали…
Как мы добежали до выхода, я не помню. Помню только свои миллионные брюки, все в мелкую и крупную дырочку. Салюта с тех пор боюсь панически.
Часть шестая.
Welcome to reality!
Израильтянкой я почувствовала себя через четыре месяца после приезда, в октябре девяносто четвёртого, когда впервые услышала по радио про теракты. С разницей в несколько дней в Иерусалиме и Тель-Авиве взорвались террористы-смертники, убив сорок пять человек. И потом, раз в несколько месяцев, а то и чаще, «живые бомбы» взрывались в кафе, автобусах, торговых центрах… По улицам ходили полицейские, проверяли у подозрительных документы. На входе в каждый супермаркет тщательно осматривали сумки. И вообще, на входе в любое заведение стоял проверяющий. Люди, увидев оставленный без присмотра пакет, рюкзак или ещё что, вызывали полицию. Улицу перегораживали, приезжал служащий службы безопасности, одетый в бронежилет и шлем, выпускал специального робота, и тот, подъехав к подозрительному предмету, осторожно его ощупывал и осматривал. Затем робот уезжал, а предмет подвергался расстрелу. Из расстрелянного, как правило, разлетались во все стороны бумажные клочья, куски каких-нибудь продуктов или одежды. Иногда улица была перекрыта более получаса, но никто не роптал — и прохожие, и водители терпеливо ждали, потому что там, в этом рюкзаке или ещё чём, могла находиться смерть.
Я стала бояться ездить автобусом. Каждый входящий в него мужчина казался мне подозрительным. И за детей очень беспокоилась — автобусом они ездили на всякие занятия, старший ходил с друзьями в кафе… И вот на таком нервном фоне однажды утром я открыла детям входную дверь — им пора было в школу. Вернее, дверь я не открыла, а попыталась это сделать. Но что-то с той стороны мне мешало, и в образовавшуюся щель я — о, ужас! — увидела висящий на дверной ручке полупрозрачный пакет, наполненный до половины какими-то тёмными предметами, судя по контурам, величиной и формой напоминающими боевые гранаты.
— Дети, спокойно! — я осторожно закрыла дверь, — там, по-моему, взрывчатка.
Откуда мне знать, как должна выглядеть взрывчатка?! Поэтому я отогнала любознательных детей во внутреннюю комнату и позвонила в полицию. Полицейские приехали через минуту. Я наблюдала за ними в дверной глазок. Они тоже вначале осторожничали, а потом позвонили в дверь:
— Открывайте, возьмите пакет. Это просто кто-то принёс вам авокадо!
Этому «кому-то», когда он нашёлся, я высказала всё, как умела.
Теракты не прекращались. По телевизору показывали обгоревшие остовы автобусов, развороченные внутренности кафе, бесконечные скорые, увозящие раненых, разбросанные вещи, перевёрнутые коляски, кровь на асфальте… Когда первого июня две тысячи первого, в день защиты детей, смертник взорвался на набережной Тель-Авива возле дискотеки «Дольфи» в толпе подростков, страх почему-то ушёл. Вот тогда, наверное, я превратилась в настоящую израильтянку.
***
Я и не помню, с какого возраста хотела стать врачом. И непременно — педиатром. В двадцать пять лет, пожав руку ректору крымского мединститута, пожелавшему мне успехов, я с радостью разглядывала стандартный синий диплом новоявленного доктора Айболита. Но что делать с этим документом в Обетованной? Примкнуть к сотням самозабвенно стремящихся подтвердить полученное образование и долгие месяцы после посвятить поиску работы? Да и не очень как-то я вписываюсь в местную медицину — не тому меня учили… Зато я умею работать руками — иглоукалывать и массировать, потому что успела до отъезда закончить серьёзные курсы и даже немного поработать. Этим я и занялась — сначала в частной клинике, а потом, осмелев, открыла свою собственную.
Мужу было сложнее: он учёный, да к тому же — просто очень талантливый человек. Только никто же об этом не знает! Посему, ненадолго похерив свои способности, он успешно развивал новые навыки: рано-рано утром, когда на тротуаре только начинали благоухать аккуратные свежие кучки собачьего кала, муж развязывал тесёмки, державшие толстенные пачки газет, вкладывал одни газеты в другие, чтобы получился необходимый комплект, и укладывал эти комплекты на стенды. Хозяйка магазина со стендами с уважением относилась к такому исполнительному работнику, исправно платила и иногда дарила нашим детям шоколадки.
Первым местом настоящей работы мужа стала маленькая фирма, где он очень быстро внедрил какой-то процесс, изобрёл что-то полезное, кто-то это понял, оценил (не в той степени, какой он заслуживает, но всё же…), и новое место работы оказалось вполне достойным.
Непросто было поначалу — многое удивляло, что-то нравилось, а что-то — не очень. Но мы не страдали, не жаловались, а старались поскорее понять, как тут нужно жить. Ведь мы привезли с собой пионерское детство и комсомольскую юность, и теперь нужно решить, с чем стоит расстаться, а с чем — остаться. Как верно сказал Чуковский — «Ох, нелёгкая это работа — из болота тащить бегемота!» Когда этот бегемот рос в тебе годами и теперь всеми лапами упирается, не желая вылезать!
Вот детям повезло — они своих бегемотов ещё не успели вырастить, и на все наши советы могут вполне обоснованно отвечать: что вы в этом понимаете?!
Кое-что мы, разумеется, понимаем. Например, то, что старшего, неожиданно начавшего рисовать, нужно отдать в обучение лучшему частному преподавателю. А младшему, увлёкшемуся музыкой, кроме учителей нужны ещё пианино и саксофон. И, разумеется, им обоим необходим компьютер. Хотя бы один на двоих. А для нашего, родительского спокойствия (как раньше-то жили?!), каждой дитяте — мобильник. Сколько там на жизнь остаётся? Да кто же считает! Не до того нам…
Зато родители мои наконец-то перестали волноваться из-за пенсии: дадут вовремя или не дадут. И папа, первое время по привычке ещё бегавший с утра в магазин за молоком, успокоился — можно хоть вечером пойти и купить. Одно только его возмущало: что за дура в банке сидит?! Я ей русским языком объясняю, что мне нужно деньги снять, а она ничего не понимает и талдычит что-то на своём тарабарском.
Папа прожил в Израиле десять лет, дожив до восьмидесяти одного года. Мог бы прожить гораздо дольше, не откажись он от чистки сосудов после инфаркта…
***
Каждый раз, уезжая из Израиля, уже в аэропорту начинаю скучать — по дому. Не по квартире, в которой оставлена вредная, но любимая кошка, а по тому ощущению, которое возникает у меня при слове Израиль. Как бы ни было красиво и интересно там, куда я лечу, лучше всего мне тут, в этой неспокойной стране. Мне нравятся люди, которых я вижу. Нравится язык, который я теперь хорошо понимаю и чувствую. Нравятся праздники — неважно, религиозный ты или нет, за столом (а каждый праздник — это, конечно же, еда!) собирается семья. И даже наши, абсолютно светские дети, прикрывают макушки ладонью вместо кипы, и, следуя традиции, произносят короткие молитвы.
Но есть день, к которому я всё ещё не могу привыкнуть. Видимо, это такая еврейская особенность — горевать, постепенно перетекая в радостное ликование. Безо всякого перерыва. День Памяти Павших, день скорби по всем погибшим в бесконечных войнах, закончившись с первой звездой, тут же преображается в День Независимости. Вот только что отзвучала последняя молитва, которая как плач тысяч израильтян, потерявших своих близких, звучит из радиоприёмников и на многочисленных митингах, и сразу же, промокая слёзы, все запели hа-Тикву, торжественно и гордо воздев смуглые горбоносые лица.
Лишь одно примиряет меня с этим: когда в честь павших дважды за сутки звучит сирена, страна замирает. Останавливается весь транспорт, водители и пассажиры, прохожие, покупатели и продавцы в магазинах, школьники, студенты, военные, люди в своих квартирах — все терпеливо стоят, хотя никто к этому не принуждает и не следит ни за кем. Многие плачут. И все понимают: мир пока далеко.
Ну не сидеть же, сокрушаясь! И мы радуемся — долгому лету и бесснежной зиме, цветущему в январе миндалю, ярко-голубому небу и тридцатиградусной средиземноморской воде…
Ходим по библейской Галилее, купаемся в Тиберианском озере — Кинерете; бродим, не переставая поражаться красотам, по каменистой пустыне Негев, вопреки всем представлениям о пустыне — благоухающей и сочно расписанной зелёным, жёлтым, лиловым, красным…
В сказочное сентябрьское полнолуние восходим на гору Сдом и спускаемся прямо в горячее, глицериново-пересоленное Мёртвое море…
Серпантиним в Эйлат, плаваем с аквалангами в окружении изумрудно-зелёных, сине-жёлтых, ярко-фиолетовых рыб и рыбёшек, гладим вечно улыбающихся дельфинов…
Ездим на джипе по сафари среди нереально полосатых зебр, ленивых львов, любопытных жирафов и попрошаек-страусов…
Запихиваем записки-просьбы в щели между оглаженными тысячами тысяч рук камнями Стены Плача…
Мёрзнем в подземных лабиринтах, рыцарских залах крепости госпитальеров, и через туннель тамплиеров выныриваем в древний порт Акко…
Гуляем по древнейшему израильскому городу-порту Кейсарии, построенному самим Иродом!
А в нашей Хайфе, красавице Хайфе, с любопытством наблюдаем за тем, как возводятся и причудливо оформляются Бахайские сады, восьмое чудо света…
Мне кажется, в маленьком Израиле есть всё. Но если бы меня спросили, чего мне здесь не хватает, я бы знала, что ответить: мира.
Часть седьмая.
И врага разобьём мы жестоко…
Война началась вдруг. И с кем?! С каким-то паршивцем с неблагозвучной фамилией Насралла.
Вначале мне совсем не страшно, а даже любопытно: как же это всё происходит? Любопытно не только мне — к первой ракете, упавшей вечером среды двенадцатого июля в Хайфе, сбегаются созерцатели. Полиция и военные, конечно, пытаются всех разогнать, но одни уходят, а приходят другие — такие ракеты на Хайфу ещё не падали, охота же глянуть!
Страшно становится на следующий день. Рано утром, ещё не было семи, взвыла сирена…
Спросонья трудно понять — что так воет? Ещё труднее сообразить — а делать-то что?! Бежать куда-то? Звонить кому? Включаем радио, а по радио тоже воет!
Я сразу представляю себе, как сейчас на нас с неба посыпятся бомбы, всё начнёт взрываться, дом обрушится, ну и так далее. И потому бегу в комнату, где спит младший сын — он тогда закончил одиннадцатый класс, и у него только-только начались последние школьные каникулы. Но бегу я не с пустыми руками, а со своей подушкой. И, держа её над головой сына, стою, как орлица над орлёнком… Мол, ежели что упадёт, ну, потолок, например, то… хоть не сразу на голову! И вообще, своим телом я ребёнка защищу от чего-нибудь. А он открывает глаза — и ничего не понимает: сирена воет, мать с подушкой над головой…
— Что случилось-то? — это он у вошедшего в комнату отца спрашивает, потому что я от страха говорить не могу.
— Да не знаю! — пожимает плечами муж. — Война вроде…
Тут, конечно, в ход пошёл интернет, а когда выть перестало, всё рассказали и по радио.
Первые пару дней Хайфу обстреливают мало, в основном ракеты летят на самые северные города: Кирьят-Шмону, Нагарию, Цфат. Но и у нас с утра сирена гудит исправно, раза три подряд. Потом часа на два обстрел Хайфы прекращается.
В наступившую пятницу я решаюсь посетить рынок — кто знает, сколько продлится война? Семейство-то нужно кормить! И старший сын с подругой придут, и маму я к нам заберу — не быть же ей одной дома. Итого — шестеро. Никому ничего не говоря, часов в семь утра, после нескольких бодрящих сирен, хватаю сумку на колёсах и мчусь закупать провизию. Ходу до рынка минут десять. Но я, выбрав наименее опасный маршрут (вот уж не представляла, что придётся думать об этом!), добегаю за пять.
Рынок, как и улицы, пуст. Ни привычного галдежа, ни щедрого восточного разноцветия фруктов и овощей — ничего этого нет. Торгуют почти только в закрытых павильонах. Продавцов мало, покупателей ещё меньше. Никто не улыбается, не шутит. Несмотря на тёплый солнечный день, мне тревожно и зябко.
Когда колёса сумки уже подозрительно скрипят под тяжестью мяса, рыбы, овощей и молочных продуктов, я понимаю, что пора остановиться, и тащу свою ношу, которая ох как тянет! — в гору, домой. Почему-то мне кажется, что ехать автобусом или на такси опасно: ведь не убежишь и не спрячешься! Сирена застаёт меня у самого дома.
Как я взлетела на третий этаж с таким грузом, не знаю. Но к началу падения ракет (а они падали сразу после сирены) я уже в квартире, в комнате сына — она у нас самая безопасная, поскольку внутренняя.
А вот кухня, в окно которой видно море и почти виден Ливан, как раз то место, где при обстреле находиться нежелательно. И как эти уроды знают, когда я захожу в кухню?! Каждый раз, просто каждый раз! — они мешают мне готовить, разогревать, мыть посуду…
Я уже не говорю о туалете: стоит мне туда зайти, начинается вой. Но теперь сирена не монотонная, как раньше: у неё «волнистый» характер. Вверх-вниз, вверх-вниз… Полторы минуты, шестнадцать волн. Я отсчитываю пятнадцать, быстро привожу себя в порядок и мчусь в «детскую».
Хизбалла ещё не пристрелялась — ракеты падают в море, на пляжи, врезаются в склоны горы Кармель, на которой так беззаботно разлеглась моя Хайфа. И вот эти удары я чувствую через тонкую подошву тапок, меня будто бьют молотком по ступням: ощутимо, резко — стук, стук… Словно вбивают тупые гвозди. От каждого такого удара меня подташнивает, и я с ногами забираюсь на кровать сына — только бы не чувствовать этого!
Утром третьего дня бабахает внизу, где-то совсем близко. Мы выскакиваем на кухонный балкон, откуда виден порт. Чёрный дым над портом огромными клубами, сотни перепуганных голубей с элеватора несутся в сторону города и пикируют на плоские крыши. Скорые, полиция, пожарные… Ракета попала в железнодорожное депо. Восемь мужчин, молодых и не очень, крепких, здоровых, любимых, ушли на работу — и враз их не стало.
Если до этого мой страх был довольно абстрактным — просто от завывания сирен, от услышанных по радио новостей и пугающих репортажей по телевизору, то теперь он фокусируется на абсолютно конкретном, чуть ли не увиденном глазами, ощущаемом непроходящим холодным спазмом в затылке, реальном и жутком: на смерти.
Я безнадёжно утрачиваю способность улыбаться, просто не знаю, какие мышцы нужно напрячь, чтобы растянуть рот. Говорю тоже с трудом, потому что нет сил разжать зубы. Муж тщетно пытается доказать мне, что нашему дому ничего не грозит — он вообще спокоен, мастерит какую-то мебель, изредка ездит работать на свой частично закрытый химкомбинат и в безопасную комнату идёт неохотно, только в угоду мне. Мама, пробыв у нас неделю, со словами: «Разве это война?!» — уходит к себе домой.
А я отныне обретаюсь в кресле у телевизора. Мой день начинается новостями в шесть утра, а заканчивается часа в два ночи, когда все дневные новости крутят в записи. Тогда я переползаю на кровать, немедленно засыпаю и вижу удивительно красочные и позитивные сны. Просыпаясь до первого обстрела почти счастливой, я ещё несколько секунд уверена: нет никакой войны!..
Каждая сирена гонит меня в комнату сына. Вовсе не потому, что я боюсь погибнуть: единственно пугающая мысль — остаться в живых, но без руки, например. Или — без ноги (худших вариантов в моей голове множество). Инвалидом, в общем. И чтобы за мной, беспомощной, ухаживали… Да не дай бог!
Бегу я, конечно, из-за сына. Страшно мне за него. За старшего тоже страшно, но он не рядом, и взрослый… А за этого страшно и обидно: последние школьные каникулы — и он проводит их, не выходя из дома, под вой сирен и град «градов»; семнадцатилетний мальчик, умница, талант, вот так ни за грош может погибнуть из-за какого-то Насраллы!
Я сажусь рядом с сыном, обнимаю его и заслоняю собой окно. Он смеётся, берёт гитару и поёт. Или садится к компьютеру, надевает наушники — тогда ему вообще не слышны сирены, и о них он догадывается, только увидев меня, торопливо закрывающую дверь изнутри.
— Ты совсем-совсем не боишься? — я пытаюсь представить себя в этом возрасте в такой ситуации. Ну, пряталась бы, наверное, в шкафу.
— А чего бояться-то? — он смотрит на меня — измученную, страдающую, похудевшую, вздрагивающую от каждого громкого звука, и, наверное, жалеет. Мне стыдно за то, что я такая трусиха.
— Мама, всё будет хорошо, честное слово! Ничего ни с кем из нас не случится. Ты мне веришь?
Я ему верю. И тоже сажусь к компьютеру, надеваю наушники и глушу сирену «Металликой» и «Нирваной». А потом он учит меня играть в Mahjong и раскладывать карточный пасьянс.
***
Хайфу теперь обстреливают из многозарядных пушек восьми-, двенадцати-, а то и шестнадцатиракетными залпами. Насралла пугает особо мощной ракетой «зильзаль», десятиметровой махиной — её зачем-то показывают по телевизору. Это совсем плохо, я паникую. На фоне «зильзаля» все эти шестиметровые «грады» и «фаджеры» уже кажутся не такими опасными. Хотя, какая разница, что на тебя свалилось?!
А тут ещё одноклассники сына хвастаются: один ракету летящую заснял, другой… Вот и сын:
— На балконе, — говорит, — камеру установлю. Как сирена загудит — пойду включу её. Хочу тоже ракеты поснимать.
Я, конечно, в слёзы:
— С ума сошёл?! Опасно же, мало ли что! Вдруг не успеешь в квартиру забежать! — как представила себе, что он во время обстрела на открытом балконе стоять будет, аж похолодело всё внутри. — Дурацкая затея. Смотри телевизор — там целый день эти
ракеты показывают!
— Нее, это неинтересно, — и уже камеру на балкон тащит. — Интересно самому…
И началось. Сирена включается — сын на балкон, я за ним. Пока камеру включает, я считаю: двенадцать, тринадцать, четырнадцать…
— Всё! Идём отсюда! — после шестнадцатой волны есть ещё двадцать-тридцать секунд, но нужно же добежать!
— Щас! — он возится с камерой, проверяет фокус, включает запись, а я уже обмираю от страха. — Иди, я тебя догоню.
— Без тебя не уйду! — как он не понимает, а?
И на шестнадцатой волне я тащу его в комнату, а камера там что-то записывает, записывает…
От уныния и полного отсутствия аппетита я теряю силы. Пью какие-то успокоительные настойки, пытаюсь читать — но всё без толку: страх меня съедает. Не то — мои пациенты:
— Как, ты не работаешь? Почему? — действительно, почему?
— Война же! — напоминаю им.
— И что? Ну, война. Что же теперь, не лечиться? — они и на работу ходят, а некоторые — с удовольствием к морю ездят. Купаться. Когда обстрел — за камушек прячутся.
Наверное, работа мне помогла в чём-то. Отвлекла. И чувствовала я себя иногда очень нужной: приходили ко мне хирурги после многочасовых операций — оперировали раненых, спина и плечи затекали и болели от напряжения и тяжёлой работы. Я их растирала, мяла, а они даже боли не чувствовали — засыпали на массажном столе.
Как-то звонит мой давний пациент:
— Спасай! Раз пять бегал с дочкой на руках в бомбоубежище с четвёртого этажа на первый, спину прихватило — разогнуться не могу!
Немаленький был пациент, килограммов на сто двадцать, хватит ли у меня сил? Но не отказывать же ему, болезному! И я его принимаю. Лечу, грею, растираю, мну — час, два… А он всё стонет: болит! Мне уже не до сирен — я спину его ногами топчу, тушу эту грузную кручу, ножищи неподъёмные сгибаю, четвёртый час уже пошёл! И тут слышу — щёлк! Позвонок на положенное место вернулся.
— Всё, — говорю, — дело сделано!
Он аж прослезился — то ли от боли, то ли от счастья. Заулыбался, встал так бодренько, оделся — и ушёл. Правда, перед уходом сказал:
— Ты извини, я деньги с собой не взял, но завтра обязательно занесу!
Интересно, когда это завтра наступит?!
В конце июля бригада «Голани» – элитная, как её называют, — входит в Ливан. Теперь всё время говорят о деревне Бинт Джбейль, где идут бои. Это место становится проклятьем для наших — там только за один день гибнут сразу восемь бойцов. По телевизору показывают их фото и имена. И я вижу среди погибших сына своей знакомой! Он погиб на глазах брата-близнеца… Нужно позвонить, но я не могу решиться, мне страшно. Не знаю, что сказать, хотя понимаю, что это не так важно — ей теперь ничего не важно, кроме одного. Я звоню, пытаюсь произнести какие-то слова, но только плачу и без конца повторяю её имя: Яффа, Яффа!
— Ирэна, не плачь, не надо, — это она меня успокаивает! Как у неё, миниатюрной, хрупкой немолодой женщины, хватает сил говорить таким спокойным голосом? И вообще — говорить. Её сыну был всего двадцать один год…
Война скоро кончится — так обещают. И назначают день её окончания: тринадцатое августа, воскресенье. Через три дня.
Но пока ещё стреляют, над домом тяжело гудят наши самолёты и стрекочут вертолёты, а ночью глухо палят танки где-то в Ливане — мы бомбим Хизбаллу.
Я не выдерживаю:
— Давай уедем хоть на день от всего этого! — мы ведь целый месяц сидим тут безвылазно, и мне хочется тишины, и хочется увезти отсюда сына.
— Поехали в Тель-Авив, у меня МР3 сломался, а там есть мастерская, — вот и повод нашёлся!
В шесть утра вызываем такси — и едем к поезду. Таксист, араб-христианин, напуган не меньше меня. Он нервно мчит по пустой дороге и приговаривает, успокаивая самого себя: мы успеем, успеем до обстрела! Салон его машины похож на сувенирную лавку где-нибудь в Иерусалиме: иконки с изображением святых, крестики, чётки, цитаты из Корана, магендавиды и даже мезуза над дверцей.
— Чей-нибудь бог да защитит! — таксист не совсем в этом уверен и потому просит нас помолиться за него. Мы обещаем, хотя молиться и не умеем.
На перроне очень тихо, все читают свежую бесплатную газету, а если и переговариваются, то шёпотом. Всё происходит, как в немом кино: молча входят в поезд, молча рассаживаются, молча едут до следующей станции. Следующая — уже вне зоны обстрела. Внезапно вбегают и впрыгивают улыбающиеся и смеющиеся люди, громко и живо болтающие по мобильникам. У меня возникает странное видение: мы, «северяне», какие-то невыразительные, тускло-серые, скучно пахнущие пылью, на фоне этих ярко-цветастых, душистых, беззаботных «других» израильтян.
Тель-Авив, как и всегда, равнодушный и высокомерный. Никто не улыбнётся тебе навстречу. Трудно поверить, что всего в часе езды отсюда идёт война, что пусты улицы Хайфы и всех северных городов, что уже почти месяц целые семьи живут в бомбоубежищах — здесь никого не тревожат сирены, прохожие неторопливы, столики кафе под гигантскими зонтами заняты активно и с аппетитом жующими, пьющими кофе, сыто курящими тель-авивцами и туристами. От нескончаемого гула машин в центре мы сбегаем на тихие улицы спальных районов и просто идём, идём, разминаем отвыкшие от ходьбы ноги.
Хорошо бы перестать думать! Но не получается никак. Я звоню в Хайфу — ну что там у вас? Стреляют — говорит мама, и я слышу в трубке сирену.
В мастерской, куда мы принесли в починку МР3, приёмщица предлагает оставить его и, исправленный, прислать по почте.
— Почта закрыта, — говорю я, — и неизвестно, когда откроется.
— Что так? — на её столике чашка кофе и пара пирожков, по радио звучит легкомысленная песенка.
— Наше отделение в опасном районе, а в центральное попала ракета! — это всего в нескольких сотнях метров от нас.
— А что, у вас всё ещё стреляют?! — изумляется приёмщица.
Да, у нас стреляют. И слушаем мы не песни, а сообщения службы тыла — сколько сегодня упало ракет и где, что разрушено, кто погиб… Мне становится обидно и хочется нагрубить ей, но я понимаю: она-то живёт совсем в другой стране, и страна эта называется Тель-Авив. А потому только невесело улыбаюсь — да, представьте себе — стреляют…
Мы гуляем по набережной, спускаемся на пляж и сидим среди отдыхающих и загорающих. Где-то недалеко аэродром — над морем летают военные самолёты и вертолёты. Но к ним успели здесь привыкнуть как к аттракции. Мне всё это кажется ненастоящим, неправильным, и хочется домой. Я не люблю Тель-Авив.
Тринадцатое августа, последний день войны. Сегодня Хизбалла лютует — стреляет каждые несколько минут. Пол гудит. Хором воют сирена, скорая помощь, полиция, пожарные… Жуткий грохот, в окнах дребезжат стёкла, я чувствую сильный запах гари, выбегаю на балкон — и вижу огромный дымный столб совсем близко!
— Ракета! Где-то на нашей улице! — а ведь тут, в соседних домах, живут одноклассники и друзья моего сына.
Я тормошу его, спящего, которого до сих пор не разбудил непрерывный шум.
— Я что-то пропустил? — это же надо иметь такие нервы!
Телефонная линия перегружена, связи нет ни с кем. Страшно, очень страшно! Я боюсь выйти на улицу — увидеть разрушенный и горящий дом, раненых, убитых, а обстрел не прекращается… Но тут по телевизору показывают место падения ракеты. Нет, это не наша улица, это чуть выше, рядом со зданием больницы. Ракета упала возле дома, на стоянку машин. Машины горят и дымятся, а те, в которые не попал снаряд, изрешечены металлическими шариками — ракетной начинкой. Эти шарики повсюду — в стенах домов, в стволах деревьев, на мостовой и тротуарах моей улицы. Мальчишки бегают с мобильниками, снимают пожар, собирают шарики. Никто не ранен — чудом.
Стрелять прекратили утром четырнадцатого. Стало тихо. У меня вдруг кончились силы. Совсем. Я просто лежу пустым кулём на диване. А ведь у нас сегодня юбилей — серебряная свадьба.
Вечером собираемся всем семейством. Муж и дети шутят, тщетно пытаясь меня рассмешить — мне нужно заново научиться улыбаться. И хотя настроение у всех паршивое — война не закончилась нашей победой, мы не уничтожили Насраллу, нам просто сказали «баста!», как расшалившемуся не в меру пацану, — начинаем очухиваться, как после тяжёлой продолжительной болезни.
Правда, любой резкий звук — внезапный рёв мотоцикла, сирена скорой (а её почему-то непременно включают в тот момент, когда машина проезжает рядом со мной!), даже громкий крик — всё это вынуждает меня съёживаться, приседать и закрывать голову руками.
Ещё долгое время именно так, периодически приседая, я и хожу по улицам, смеша прохожих. Да и ладно. Плевать! Пусть смеются. А когда через пару недель сын прокручивает кассету с «военными» записями, надеясь увидеть запечатлённый полёт хоть одной ракеты, я слышу сирену. Ту самую, шестнадцативолновую…
…Это, наверное, передаётся по наследству — вот такое умение паниковать. Когда-то, очень давно, в подмосковном Серпухове в пять утра взоровалась цистерна с газом. Грохнуло так, что тряхануло весь город. Моя мама в страхе подбежала к окну и увидела огромный огненный гриб.
— Атомная бомба!!! — закричала она истошно и бросилась к нам, детям, уже проснувшимся, но ничего не понимающим, набросила на нас одеяла и зачем-то выбежала с нами на улицу. Но тут из другого подъезда вышел сосед и её успокоил — он был пожарным.
Вот и я, услышав сирену, бросаюсь к сыну и хватаю его в охапку:
— Сирена! — я чувствую, что подгибаются ноги и пропал голос, но сиплю и пытаюсь тащить отпрыска в безопасное место.
— Мама, спокойно! — он тут же понимает, что произошло, и убирает звук, — это на кассете! Прости, пожалуйста.
Я до сих пор затыкаю уши, когда проводят учения и врубают сирену. А учения у нас нередки, поскольку война эта, очевидно, не последняя. Но, как поётся в песне, «нет у меня другой страны, даже если горит моя земля…» И это — моя песня.
Айка © Февраль, 2013