Однажды в июне…

День сегодня такой… Пятое июня. Хороший день. Правильный. Начался он рано — в четыре тридцать. Почему так рано? Да потому, что в половине шестого нужно быть в аэропорту. Дети, которым одиннадцать и четыре, послушно позавтракали и оделись. В тёплые зимние куртки и зимние сапоги. И шапочки надели. Мы тоже — в тёплые зимние. Только без шапочек. Почему в июне — в тёплые? Да холодно было. Не по-июньски. А всё равно замёрзли. Стояли и дрожали на сквозном аэропортовском ветру. Все в куче, прижавшись друг к другу. Там все так стояли — прижавшись. Как прутья в венике. Чтобы гнуться, но не ломаться. Потому что вместе.
А потом провожавшие целовали и плакали. Мы тоже плакали и целовали. Но они оставались тут, а мы были уже не тут и ещё не там…

Какие недобрые лица у таможенников! Понятно, что они нас не любят. За что любить-то? Мы их тоже не любим. Но улыбаемся мило, чтобы не раздражать. Чтобы незаметно для глаз пропихнуть ногой мимо весов один из девяти одинаковых баулов, сшитых из зелёных шёлковых штор. Потому что за перевес нужно платить долларами. У нас их мало. И отдавать жалко. Поэтому и самодельный рюкзак с восемью килограммами гвоздей, шурупов, отвёрток, гаечных ключей, молотков и прочих необходимых в хозяйстве инструментов одиннадцатилетний мальчик несёт несгибаемо. Улыбаясь. Как невесомую ручную кладь. Десять шагов мимо таможни. Потом можно согнуться и снять. Но сначала пройти. Не торопясь. Что в рюкзаке? Да так, мелочи всякие. Игрушки… Проходи, мальчик, не мешай.

Старую жизнь со всем привычным, любимым и ненавистным, от новой, неопределённой, отделяют два часа лёта. Мы, пассажиры, как семена в маковой коробочке. Приземлимся, даст Бог, высыпемся из самолёта, рассеемся по обетованной. Прорастём, укоренимся и начнём строить свои собственные коробочки. Наполнять их семенами. Чтобы они потом тоже рассеялись и наполнили.

Украинские лётчики — шутники. Минут за десять до посадки положили самолёт на одно крыло, а потом резко — на другое. И так раз пять. Стюардессы ходят по салону и откровенно потешаются: кому пакет? Наш младший громогласно возмутился: этот водитель, он что, идиот? Скажите ему, чтобы перестал немедленно! Здесь же люди!

Около трапа нас встречает пожухлая пальма и работники аэропорта. И сорокаградусная жара. Приветствуют наши зимние куртки и сапоги. Мы снимаем с детей шапочки. Здрасссте! В здании аэропорта такая красота, что хочется остаться здесь жить. Даже в туалете. Где играет музыка, блестят полы и унитазы, зеленеют растения в горшках и пахнет духами. Не хлоркой! Хлоркой не пахнет вообще! И туалетная бумага — бесплатно! Я уже люблю эту страну.

Куда мы едем? Мы едем в Хайфу. Нас много, но баулов ещё больше. На каталках. Мы их перетаскиваем в маршрутку, и нас полтора часа везут к морю. Мы любим море, мы к нему привыкли у себя в Крыму. Хайфа похожа на Ялту и Севастополь. Около дома растёт миндаль. А напротив — кипарисы. Не хватает тополей. Ну и пусть не хватает.
Мы вываливаемся из маршрутки и выволакиваем свои баулы. Из девяти — пять наши. Пяти нету, есть четыре. Один остался в аэропорту на каталке. Ах, горе какое!!! Что в бауле? Да кто ж теперь вспомнит?! Что-то нужное, необходимое, раз везли… Наверное, самое нужное. И ценное. Наверняка. И жить без этого ну никак! И что теперь делать? Да, что делать?
Главное, не нервничать. Так говорит брат, который здесь уже два года. Потому что нервничать бесполезно. Сумку наверняка уже расстреляли. Нашу сумку? За что?! За беспризорность и подозрительность, объясняет брат. А если не расстреляли, сдали в бюро находок. Он звонит в это самое бюро, и ему участливо объясняют, что зелёный баул доставлен к ним уборщиком аэропорта, который запомнил странного мальчика в зимних сапогах и майке. Мальчик вёз баул на каталке, а потом исчез. В общем, можно приехать и забрать.
Можно, конечно! Когда у тебя нет двусторонней пневмонии и температуры под сорок. У меня не было. Но я бы под страхом смерти не поехала назад. В то время меня тошнило только от мысли о транспорте. А мужа не тошнило, только периодически знобило, а потом бросало в пот. И глаза он с трудом открывал — пневмонии уже второй месяц пошёл. Но барахло, своё, кровное, нужно вернуть. Он и вернул. Что там было? Разумеется, самое необходимое в Израиле летом — пуховое одеяло и огромная пуховая подушка. А как же?!

В Крыму у нас была квартира. Собственная. Большая — аж тридцать метров! С шестиметровой кухней, ванной комнатой, где вдвоём можно было стоять только последовательно, но никак не параллельно; туалетом, куда, растолстев, пришлось бы протискиваться боком, но зато — отдельным; паркетом, выложенным квадратами… Комнат было две: детская и «большая». Тесно? Кому тесно? Да там на велосипеде можно было кататься! А тут, в Хайфе, что-то невообразимое. Невероятных размеров! Шестьдесят квадратов, да ещё и балконище! Дети, ау! Я на стол накрыла в… этом, как его? А, салоне! Салон в салуне. Ну, и где я теперь должна всех искать?!

Недалеко от дома — магазин. Называется «Лариса». Здравствуйте, Лариса! Да, только что приехали. Мне бы чего-нибудь недорогого… Рыба? Прекрасно!
— Мама, а рыба — это чьё мясо? Говядины?
Ну, почти. А ещё — настоящий шоколад. По-моему, мы за первый год съели все стратегические запасы шоколада в Израиле…

Что такое счастье? Счастье — это хорошие соседи. Которых просить ни о чём не нужно. Они сами знают, в чём вы нуждаетесь. Например, в плите с духовкой. В посуде. В чёрной искусственной шубе, привезённой из Польши в сорок девятом. Ведь вы же привыкли к шубам! И размер подходящий. Да, из неё вышли замечательные домашние тапочки и жилетка. На долгие годы.

Кто сказал, что иврит — тяжёлый язык? Для овладения. Тут уж, кто кем быстрее овладеет: вы им, или он вами…
Дети не знали о трудностях иврита. И заговорили почти сразу. Старший через три месяца уже учился в школе.
А младший пошёл в детский сад:
— Рассказывай, как было? — мы же волновались!
— Ну, конечно, ковырял в носу. Конечно, поел самым последним. Конечно, напихал в рот банан…
Слава Богу, всё как обычно! А через неделю употреблял глаголы в настоящем, прошедшем и будущем времени. И пел песни. А мы ходили в ульпан, ликбез для репатриантов…

Эсти Шлезингер. Милая улыбчивая девочка. И очень терпеливая! Я любовалась её чудными светлыми волосами, пока кто-то не сказал: да это же парик! И оказалось, что она — религиозная женщина, беременная пятым ребёнком в двадцать шесть лет. Умница Эсти! Она умела преподавать, а мы старались её не разочаровать — непрерывно пили кофе, чтобы не засыпать, и часами, днём и ночью, удобряли мозги ни с чем не ассоциирующимися словами. Так что к моменту окончания ульпана я сочинила песню, за которую мне не стыдно и сегодня. Мы с мужем спели её на ульпановском выпускном. Эсти плакала. Она была счастлива и горда. Я тоже была горда и счастлива. А потом мне надели на голову платок, и я читала молитву и зажигала свечи — скоро наступала суббота…
Кому в голову пришла эта идея — пригласить в ульпан музыканта из русского ресторана? Пел он хорошо, аккомпанировал себе на органите. Мы успели выучить с десяток песен на иврите и подпевали ему: » Как хорошо и приятно сидеть здесь всем вместе!..»
И тут он запел: «Гори-гори, моя звезда…» Все вдруг замолчали. «Ты у меня одна заветная, другой не будет никогда…»
Что за ком в горле?! Откуда слёзы? Мне стало неловко. Я посмотрела на тех, кто рядом. Плакали все. Некоторые просто тихо рыдали. «Звезда надежды благодатная, звезда любви волшебных дней…» А ведь были волшебные дни! Были надежды… И не кривите душой, хая прошлое.
Мы оплакивали прежнюю жизнь. Что осталось там, откуда мы? Всё… И это всё ещё болело, только на время оттеснённое новым. Которому суждено стать нашим будущим. «Ты будешь вечно незакатная в душе тоскующей моей…» Тогда я ещё не знала, что тоска эта пройдёт, затушуется, что я никогда больше не захочу жить нигде, кроме этой земли, со всем, что мне в ней нравится и не нравится. И я плакала — от обиды за неосуществлённое, за потери, за вырванных с плотью друзей, да разве можно объяснить, почему я плакала?!
«Умру ли я — ты над могилою гори, сияй, моя звезда!»
Я умру здесь. И звезда, которая воссияет надо мной, будет шестиконечной.

Айка